Сестра Монгольфье
Шрифт:
«невозможный свет»
(о стихах Екатерины Перченковой)
В 1922 году Осип Мандельштам поднял фонарь на длинной палке и пришел на двор «русской сивиллы» с петухом в горшке. Тот, кто «тихонько гладил шерсть и ворошил солому, как яблоня зимой в рогоже голодал». Готов был все отдать за жизнь, считал, что его может спасти от холода единственная серная спичка. Сказал, что «желтизну травы и теплоту суглинка нельзя не полюбить сквозь этот жалкий пух», оставив одно из трогательнейших признаний в любви к родной земле. Это сказка; размолвка домашнего тепла и вселенского мрака, ощущение предметности мира, важности вещей, оглядывание, ощупывание, неуверенный поиск ребенка… «Домашний эллинизм» на фоне неумолимого варварства истории. «…печной горшок, ухват,
Первое, на что обращаешь внимание, читая стихи Екатерины Перченковой, – возвращение в речь только что упомянутого «домашнего эллинизма», осторожной сказочности, магической реальности, способной придать стихам обаяние, не только уводящее от разговорной речи, воцарившейся в нашей поэзии, но и от обыденного сознания вообще. «Воспарить» можно разными способами, но для меня поэзия становится интересной и значимой, когда в ней с очевидностью начинает проступать другой мир, не абстрактный, а именно разноцветно-предметный, когда наши эмоции подчинены законам этого мира, от муравьиного копошения до лесного пожара.
«…не слышен ни полуночный привычный,ни костяной глухой, ни звонкий птичий,где встала чаща дверью и стеной.где ключ переиначенный скрипичный,замок необратимый навесной…»или
«…или приходила, или страшнозаглянуть в лицо.ветер в голубиные рубашкиодевает беглецов…»Знакомить слова – рискованная, но благодарная работа. Вопрос —какие слова. В одних случаях картинка остается бессмысленным коллажем, в других – оживает. Работа с условной сказочностью опасна перебором, скатыванием в пустую сентиментальность —плюшевые медведи и шоколадные зайцы бродят по стихам молодых сплошь и рядом. Я читал где-то, что Перченкова в своих стихах работает в жанре фэнтези. Глупости какие. Впрочем, у каждого свои погрешности восприятия:
«…как ни скажешь – ложь, как ни выдохнешь – неудобно,как проснешься – все будет по-прежнему пусто, норасцветет голубой колокольчик в стеклянных ребрах,смешной, смешной…»Чтобы так писать, надо этот колокольчик под сердцем почувствовать. По собственному опыту: подобные вещи не изобретаются, не конструируются, а если и конструируются – искусственность видна за версту.
«…живым – оставить воздуха впрок,и мертвым – стелить постель,покуда жарко горит у ногсоломенная колыбель…»Я вполне себе вижу, как эта колыбель горит. Страшно даже. И меня совершенно не интересует, почему она соломенная. Перченкова пишет о «губах гипсовой магдалины, теплом крае деревянной чаши, струнном серебре, венецианской густой воде, смолистой крови агавы, карминном глянце». О тех, кто «мечтал всю зиму перевалиться за край плетеной корзины и уползти в нескошенную траву»… О времени, когда «не поет вода, никого не хранит осока, никого не ловит за щиколотки мокрый мох». Или уговаривает «за частой елью, сосною редкой, у снега белого на виду качать младенца тяжелой ветке, на ветке легкой держать звезду».
За этими строками проступает знание свойств вещей: легкость, тяжесть, вкус, запах, цвет. Часто эти свойства обнаруживаются через сравнения, но метафоричность не становится самоцелью: она естественна, пластична… Она подсмотрена во сне и возвращена в явь. Вещи становятся вещами, обретают свое первоначальное значение. Впрочем, почему первоначальное? Первоначальные смыслы забыты, их можно только через сон и предчувствовать. Главное, что вещам как таковым возвращается смысл и внутренняя ценность. Никакой взаимозаменяемости, упрощения, тиражирования, превращения в схемы. Приблизительность исключена. Тут либо знаешь, либо не знаешь. За стихами стоит физиологичность восприятия, возвращающая через осязание – зрение. И через зрение обретающая зримость.
«…давай полюбим напоследок сами.у бога ничего от нас не заболит —он медный ключ вложил в краеугольный камень,и рай теперь открыт».Одна из частей книги так незатейливо и называется – «Сказки». И здесь лучше обратиться к сказке как к отражению мифологии, о которой писали Владимир Пропп и Джеймс Фрезер, чем вспоминать Хрюшу и Степашу. Мой американский приятель, бывший рок-музыкант немецкого происхождения, пробавляющийся нынче сделками с недвижимостью, с трепетом отнесся к музыке группы «Раммштайн», когда я привез ему несколько дисков: в США эта группа малоизвестна. «Это напоминает сказки, которые читала мне моя бабушка», – сказал Джон Фишер после первого ознакомления. А через несколько дней осторожно добавил: «Мощная музыка. Хотя для пробуждения духа достаточно сказок братьев Гримм». Я ни в коей мере не вижу в стихах Перченковой отзвуков «металла». Я вижу, что она может написать сказку, способную пробудить дух; он ведь оживает не только от гимнов и офицерских возгласов.
«…На последней неделе пути тебя покидают сны.На последнем десятке шагов твои губы покрыты льдом.Ты врастаешь глазами в поля ледяной страныи тихонько шепчешь: надо же, это Дом…»или:
«…а за полем по холоду уходили дымные поезда.как ворочали ворот и крыли его по материбритоголовые подмастерья, бронзовые солдатики.как их зрачки прорастали из мутной патины.как стекала с пальцев розовая вода…»В картинах этих появляется предчувствие брейгелевского размаха: многие персонажи «сестры Монгольфье» кажутся взятыми скорее из живописи, чем из книг, хотя та зыбкая ниша, откуда черпаются объекты магической реальности, не имеет прямых отсылок к культуре. Это пограничье, не догадывающееся о том, что «ворошить солому и тянуться к чужому» можно просто так, без подспудного знания Анненского или Гейне.
«это не ночь, хорошая, просто в глазах темно.это не кровь, хорошая, кто-то разлил вино.заболи у собачки, у кошки, у моей девочки не боли.это всего лишь уколотый пальчик,господи, кто теперь у тебя внутри?только не бойся, отдай мне веретено.только ни слова не говори».Стихия языка и внутренняя свобода, умноженные на женское ведовское призвание, неминуемо приводят не только к песням и молитвам, но и к заговорам, которые, возможно, способны врачевать, поднимать на ноги. Их у Перченковой много – много таких вот «заговорщицких» интонаций. Иногда «страшные истории» рассказываются лишь посредством упоминаний и косвенных отсылок. Иногда выстраиваются в целые баллады о соседях, существующих и несуществующих подругах, детях. Здесь заговорный, приворотный тон может сменяться на колыбельный. Желание удочерить эту землю и ее обитателей у поэтов прекрасного пола почти исчезло, а здесь Деметра побеждает Афродиту (или дева – блудницу) на каждом шагу. Теплота, искренность, материнский тембр голоса, мешающиеся с детским, далеким от дешевых эффектов и инфантилизма. Они успокаивают или заставляют вспомнить о собственном детстве, тем более что автор сохранил с ним связь феноменально близкую и детально оформленную. В том-то и дело, что рубахи из крапивы, круглые камушки во рту, сердца в виде василькового колокольчика, привкус корицы, пороха и кипятка, легко уживаются со стихией самой что ни на есть повседневности и реальности – и с бесспорной утвердительностью свидетельского показания вплетаются в общий голос поколения, если таковой существует.