Сестра Ноя
Шрифт:
— Ладно, – вдруг сжалился Шурка, – возьми старую дедову телегу и двухлетку гнедую. И помни, что это я тебя в живых оставил, а то мог бы и порешить.
— Что ж, спасибо на добром слове, Шура. Даст Бог свидимся еще. А зла я на тебя не держу. Господь с тобой.
Иван собрал самое необходимое из вещей, немного хлеба и на старенькой телеге, кое-как набившись в нее, поехали вон из родного села. Последнее, что увидел Иван, покидая родной дом – пустые улицы и черный дым над поповским домом и тошнотворный запах горящей человеческой плоти. Никто из односельчан не вышел из дому, не попрощался, не пожалел, не заступился… Как скрылась из виду последняя изба, как опустился церковный крест в лесную черноту, взвыл по–волчьи Иван и произнес в горьком
А в Криуше Дуня, схватив на руки младшую Тонечку, сошла с коляски и чужим голосом сказала:
— Ты, отец, поезжай в город, а я тут у тетки поживу. Как сделаю дело одно, так и вернусь к тебе. – И ушла.
В городе набились в комнатку к сыну Тимоше. Тот выучился на техника и стал начальником на заводе – мастером, при галстуке и портфеле. Там же устроил мужа Екатерины, помощником кузнеца в горячий цех. Иван уединился со старшим сыном, прикрыл за собой дверь, оглянулся и достал из внутренних карманчиков старенькой жилетки шесть крохотных мешочков с золотыми царскими червонцами: «Вот, Тимоша, всё что осталось от былого достатка, ты уж сам распорядись этим как нужно, по–городскому». Наутро Тимофей надел галстук, пиджак, взял с собой отца и устроил его дворником – домкому весьма приглянулись гвардейский рост, густая борода и сильный голос Ивана. А председателю пришлись по вкусу – пять золотых империалов, которые весьма охотно берут в Торгсине в обмен на буржуйские товары. Так и Иван стал маленьким начальником и даже получил служебную комнату с чуланом, и стало им просторней.
А в это время Дуня, оставив тётке крохотную Тонечку, поехала в Москву. Ей тетя Матрёна сказала, что есть там такая всенародная приёмная, в которой сам всесоюзный староста Калинин принимает прошения и жалобы у населения. Дуня сняла койку в старом доходном доме и каждое утро захаживала в Филиппов храм на Арбате, ползала там на коленях перед иконами, а потом уже шла на Воздвиженку стоять в очереди в приемную. Как говорится в Писании: «Стучите и откроется вам» – так именно чудесным образом открылась для Дуни дверь приемной Калинина и она сумела доказать его помощнику по фамилии Анискин, что жили они небогато, имели семерых детей, помогали как могли новой власти зерном и лошадьми, а посему раскулачили их незаконно. Видно, такого рода жалобы сыпались на всесоюзного старосту тысячами, видно надоели ему и его помощникам эти горластые слезливые бабы, только приказал бородатый выдвиженец из сельских учителей Анискин сухонькой секретарше с цигаркой в зубах отпечатать Дуне справку с печатью о реабилитации.
С видом победителя вернулась Дуня в семью. Иван уже служил дворником, следил за порядком, носил кожаный фартук с бляхой, наводя страх на хулиганов и пропойцев. Поглядела Дуня на две комнатки в доме на берегу реки, набитом шестью детьми и четырьмя взрослыми и решительно сказала:
— Давай, отец, домой возвращаться. Нам теперь комбеды обязаны вернуть дом со скарбом.
— Нет, жена, – сказал Иван, опустив глаза. – Не вернусь я в село, где меня ограбили. Не вернусь туда, где за меня никто не заступился.
— Ну вот что! Тогда я беру Тонечку, Гришку со Славиком и возвращаюсь!
— Как хочешь, – сказал Иван. – Только вперёд спроси у детей, захотят ли они?
Ну, трехлетнюю Тоню и спрашивать не пришлось. Гриша прижался к отцу и наотрез отказался ехать. А Славик вдруг исчез! Пропали его пальто и школьный портфельчик, подаренный Иваном с расчетом на техникум. Нашли записку, начёрканную карандашом на листочке из тетради, хоть второпях, да без ошибок: «Спасибо за всё, теперь я сам жить буду».
— Что, отец, довел моего сына до бегства из дома! – крикнула в сердцах Дуня и чуть не вприпрыжку выбежала из тесной комнатки.
Так она вернулась в Верякушу. Их двухэтажный дом уже заняли под сельсовет и правление колхоза и, конечно, Евдокии не отдали. Но зато предложили вступить в колхоз и выделили им бывшую избу–развалюху Шурки Рябого – хоть что-то!
Ох, и зверствовали «комбеды», ох, и лютовали!.. Обирали односельчан до нитки. Скотинку и даже птицу в колхоз «реквизировали» – и пошли там средь животинок без должного хозяйского присмотра болезни да мор. Церковь по кирпичику разобрали до самого основания, чтобы и помнить о ней забыли. Без привычных молебнов о даровании урожая нивы одичали, из году в год терзали неурожаи, земля будто отказывалась носить на себе новую власть и кормить изуверов. Народ тихо помирал с голоду. В лес на охоту, по грибы и на речку за рыбой – не смей! – там кордоны лесничьи стоят и чуть сунешься, стреляют. Ружья у селян все до одного отобрали… Да что там! Голодных детишек за подобранный ржаной колосок вместе с родичами в каторгу на подводах увозили. Из более трех тысяч зажиточных селян, живших до революции в Верякуше, осталось к переписи 1937 года меньше пятисот, да и те хуже нищих и рабов, тряслись от холода, голода и страха. Вот тебе и народная власть!..
Шурка Рябой подговорил своего собутыльника Гришку… и раскулачил собственную семью. Поводом тому послужила купленная им на имя жены мельница. Он тогда, в 1925–м году, в соседнем уезде ограбил почтовую подводу, потому был при деньгах. Узнал, что Катя Стрельцова получила в приданое мельницу и собирается её продать, чтобы уехать в город, и стал упрашивать, угрожать дочери ненавистного соседа Ивана. Катя, услышав о разводе Шурки с Глашей, согласилась и продала забитой женщине мельницу в полцены, чтобы детишкам её хоть что-то на хлеб с молоком досталось. Как всё, чего касалась рука Шурки Рябого, мельница в скором времени сгорела, но по документам так и осталась за Глашей. Согласно опубликованному в 1930–м году перечню признаков кулацкого хозяйства, за наличие мельницы крестьянин объявлялся кулаком и подвергался конфискации имущества и высылке. Шурка отправил семью в казахские степи, женился на разбитной Вальке Чернушкиной по прозвищу «Переходящее красное знамя», и стали они на пару пить–гулять, грабить–воровать.
Только вышел у Шурки конфликт с Гришкой, не поделили они какой-то барыш… Григорий оделся в парадную кожанку, напоил уполномоченного Сургова и «переизбрали» Шурку с председателя колхоза в рядовые колхозники. Маузер и печать у Шурки изъяли, и стал он ходить на трудодни… Как всегда, вокруг него всё горело и портилось, так на пятый трудодень сразу после обеда встал намертво трактор, за которым он ходил, подбирая картошку. Потом средь бела дня, с ясного неба в шуркину избу ударила молния, и сгорел дом с пьяной супругой и со всем наворованным барахлом.
Шурка всю ночь «поминал» Вальку с давнишним собутыльником, сторожем зерносклада Трошкой и все жаловался на горькую долю. Трошка слушал его, кивая махонькой головой в заячьей шапке, пока не кончилась самогонка в принесенной бутыли, а потом схватил «ружжо» и выгнал того прочь с вверенной ему «апчественной территоры». Шурка-то стал никем, а Трошка как-никак гражданин при должности! Наутро бабы обнаружили Шурку с петлёй на шее – он тщательно привязал солдатский ремень к толстой ветви красивого стройного дерева с трепещущими оранжевыми листочками, что на окраине села, на берегу реки Ирсеть. Какое дерево? Осина…
А потом приехал в гости к Евдокии средний сын Василий, рассказал, что работает директором в сельской школе на берегу моря, у него большой дом с бахчой. Евдокия с Тоней уплетали сладкую дыню, закусывали жирной воблой, расчесывали в кровь головы вшивые и уж не верили, что можно жить лучше, сытно и чисто… А слова его принимали за сказку, красивую, но несбыточную: «Чтобы арбузы с дынями прям во дворе, чтоб море теплое в ста шагах, да чтоб хлеба с домашней колбасой отпуза!.. Да чтоб Тоньку на врачиху выучить? Ой, не смеши!..» Долго ли коротко ли уговаривал Василий мать с сестричкой, только забрал он их и увез прочь из Верякуши. А потом они еще дважды переезжали, пока не осели в нашем городе.