Сёстры-соперницы
Шрифт:
Ноги ее подкашивались, и если бы не поддержка Маттео, она, наверное, рухнула бы на каменный пол.
– Ты слышал?! – прошептала Лючия. – О Мадонна, что же мне делать?!
– Бежать, синьорина! – жарко выдохнул старик и повлек Лючию за собой.
Больше ее не надо было ни уговаривать, ни подгонять, однако ноги у нее подгибались от страха, в голове мутилось. Ее родной дом, как и все прочие палаццо в Венеции, был разом дворцом, крепостью и тюрьмой, но теперь Лючия чувствовала себя здесь не как в безопасном убежище, а как в западне. Вдруг она вспомнила о деньгах, что лежали в потайном шкафу, и ужаснулась, что оставила их. Однако неоценимый Маттео, словно почуяв ее мысли, показал увесистый мешок, который прятал под
Маттео шептал, что напротив острова Лидо будет ждать барка, которая доставит Лючию хоть до Неаполя, хоть до Генуи, – куда она скажет. Денег у нее немало, а уж он, Маттео, весь остаток дней своих будет молить Иисуса и Пресвятую Мадонну за свою милую золотоволосую синьорину…
– Как?! – шепотом воскликнула Лючия. – А ты разве не уедешь со мной?!
– Синьорина, ну какой из меня путешественник, подумайте сами! – криво усмехнулся Маттео, задыхаясь от быстрого бега. – Да и не могу я покинуть моего доброго господина, хоть бы и мертвого. А вам жить да жить, не думать о былом, забыть все печали. Только бы удалось ускользнуть!
– Интересно, какие письма он разыскивает? – шепнула Лючия, зябко дрожа на сыром ветру и вглядываясь во тьму, откуда уже приближался протяжный и тоскливый крик, которым гондольеры предупреждают друг друга и ожидающих их пассажиров о своем приближении.
– Да какие б ни искал! – мрачно отозвался Маттео, чиркая кресалом, чтобы дать знак гондольеру. – Все бумаги, кроме прощального послания господина, я надежно запер в секретном шкафчике в подвале.
– Пускай поищет, убийца! – злорадно усмехнулась Лючия. – Пускай поищет!
Свинцовый нос гондолы гулко ударился о ступени, и Маттео торопливо помог Лючии забраться внутрь.
– Прощайте, синьорина, прощай, дитя мое! – прошептал он.
– Прощай! – отозвалась сквозь невольные слезы Лючия.
Лодка отчалила, завернула за угол – и Маттео пропал из виду.
Лючия проскользнула под низкую крышу в тесную и душную каюту гондолы, потом нетерпеливо выскочила с другой стороны и примостилась на носу, около огромного свинцового конька, который украшал этот нос.
Темные громады зданий разворачивались перед ней, заслоняя звездное небо. В этом тихом и пышном квартале, откуда днем была видна лагуна и снежные горы Фриуля, она провела всю жизнь, а теперь покидала его – надолго? Может быть, навсегда!
Ночь опустилась на тихие воды, луна показалась из-за аркады Дворца дожей, и великий город заблистал перед Лючией в неге и непобедимой красе.
Уплывали от нее все эти набережные, улочки, площадки, лабиринты венецианских переулков, узких каналов, на которых с утра до вечера играла музыка и танцевали пары, опьяневшие от страсти. Уплывали мосты делла Палья и Риальто, украшенные множеством лавочек, витрин, окон, в каждом из которых многоцветно сверкали бусы, зеркальца, жемчужные нити, граненое стекло – те наивные блестящие мелочи и истинные драгоценности, которыми славится Венеция.
Ночь закрывала город от глаз Лючии, словно набрасывала на мосты, каналы, палаццо черный zendaletto – кружевной платок венецианки.
– Прощай, прекрасная Венеция! – прошептала Лючия и прикусила губу, чтобы не разрыдаться в голос.
Прощай, Венеция! Лючия покидает тебя. Впереди неизвестные пути, дальние страны… Россия! Неужто все же Россия?! Ну что же, знать, такая судьба. Придется князьям Казариновым принять в свое лоно венецианскую родственницу, хотят они того или нет.
Она начисто позабыла о том, что прощальная исповедь Фессалоне вместе с показаниями повитухи, удостоверяющей ее, Лючии, благородное происхождение, так и остались валяться там, где их Лючия выронила из своих рук: в потайном кабинете, вход в который они со старым Маттео не подумали закрыть.
Глава III
Встреча в Москве
Уже подходил к концу март. Там, в Италии, дышит ароматами весны и моря ясный, бледно-голубой воздух. Прохладный ветер с Адриатики едва-едва колыхнет осыпанные розовым цветом миндальные деревья. А здесь все покрыто белым саваном. Какая, к черту, весна! Дорога была скользкая, ветер пронизывающий и такой мороз, что Лючия едва могла шевелить пальцами.
Она еще в Польше рассталась с более или менее цивилизованной каретой и теперь ехала в санях, похожих на колыбель. Они были сделаны из дерева и покрыты кожей; в них она ложилась, как в постель, укутавшись в меха. Здесь мог поместиться только один человек, что оказалось весьма неприятно для Лючии: не с кем было побеседовать. А ведь всякая беседа была для нее уроком русского языка, столь необходимым для будущей жизни, ибо, привыкнув смеяться в «Ридотто» над иностранцами, неблагозвучно коверкавшими певучую итальянскую речь, Лючия вовсе не желала превратиться в объект для русских насмешек. По счастью, у нее был прекрасный музыкальный слух и незаурядный дар подражания, которые позволили с лёту сообразовать ее не слишком-то уклюжий, неповоротливый, заученный русский с особенностями живой речи. И если на первых постоялых дворах она видела нескрываемые насмешки, стоило ей спросить себе еды и постель, то чем дальше, тем реже ее произношение вызывало удивление. Пусть у нее не было собеседников – ее учителями невольно становились ямщики и их песни.
Сначала они томили ее, подобно тому, как неумолкаемый звон колокольчика терзал ее непривычное к таким звукам ухо. Но постепенно этот звон сделался неотъемлемой частью окружающего мира, а в нехитрых сюжетах ямщицких песен Лючия начала открывать для себя истинно поэтические перлы, которые не раз и не два заставляли ее уронить слезу над судьбою разлученных влюбленных: непременно в их жизнь вмешивался какой-нибудь нехристь, который принуждал девицу изменить своему милому, и тот оставался с разбитым сердцем.
Песни были единственной радостью ее бесконечного пути. В местах, назначенных для перемены лошадей, Лючии приходилось ночевать в гадких дымных комнатках, где на пол клали солому, а сверху постилали подушки, покрывала, одеяла – этим добром Лючии пришлось однажды обзавестись и везти его с собою, если она не желала спать на голой соломе. Обеды были отнюдь не пышными: молоко, хлеб, жареное или вареное мясо. Иногда ей удавалось вымыться прямо в избе, за занавескою: зрелище черных бань пугало ее, а при мысли, что в этом сооружении, торчащем среди сугробов, надобно еще раздеться донага, и вовсе дурно становилось. Правда, удивляло, что этих бань было так много. В Венеции две-три едва сыщешь, а тут при каждой, самой бедной хижине…
И вот наконец – Москва! Лючия даже не верила, что наконец добралась до этого многоцветного, чудного оазиса среди снежного однообразия и уныния.
Здесь даже отыскалось некое подобие отеля – во всяком случае, вполне приличный постоялый двор с отдельными комнатами, нужными чуланчиками при каждой и очень недурным столом. Наевшись вволю белого влажного, рассыпчатого сыру (его здесь называли «творог») и мороженой клюквы, к которой она так пристрастилась в пути, что почти забыла о померанцах [8] , Лючия вымыла и высушила волосы, переоделась в зеленый бархат, дивно оттеняющий загадочные переливы собольей епанчи, и взяла наемный возок – прокатиться.
8
Старинное название апельсинов.