Севастополь
Шрифт:
Политруку хотелось сказать матросам что-то очень хорошее, теплое, ободряющее. Но не успел. Вновь, нарастая, все ближе и ближе слышался тяжелый скрежет. Машины одна за другой на большой скорости мчались к оконечности насыпи, на дорогу.
Моряки залегли на гребне. Фильченков следил, как головной танк обходит два подбитых, стараясь вырваться на дорогу. Решение созрело мгновенно. Политрук охватил руками маленького Одинцова и крепко-крепко поцеловал в губы. Потом он поцеловал Паршина и, не сказав ни слова, побежал туда, где насыпь подходила вплотную к дороге, притаился и стал ждать. Казалось,
Танк, беспорядочно стреляя на ходу из пушки и пулемета, пробирался между подбитыми машинами. Фильченков слышал стрельбу справа и слева. "Там тоже тяжелый бой", — пронеслось в голове политрука. Лязг гусениц стал оглушительным. Вот серая от пыли башня танка показалась вровень с насыпью. Николай понял, что настала пора. Он вскочил на ноги и ринулся навстречу пышущей жаром стальной громадине, навстречу смерти, крикнув гневно и страстно:
— Не пройдешь!
Серая горячая броня была прямо перед ним. Взмах руки — и гранаты ударились о гусеницы…
Паршин и Одинцов видели, что сделал их любимый политрук. Смерть Фильченкова потрясла их. Они не могли сказать друг другу ни слова. Только у Паршина брызнули слезы. Молча они посмотрели друг другу в глаза. И разом поднялись: танки все еще рвались к дороге, стараясь пройти между подбитыми машинами.
— Прощай, Даня! — проговорил Паршин и выбежал из-за насыпи.
— Прощай, Юра! — крикнул Одинцов и устремился за ним.
В их руках было по одной-единственной связке. Они бежали навстречу танкам. Прогрохотал взрыв. Это комсомолец Даниил Одинцов, подбежав к танку вплотную, бросил под него гранаты. Другую вражескую машину ценой своей жизни подорвал Юрий Паршин.
В суеверном страхе и ужасе остановили машины фашистские танкисты. Они не посмели двинуться дальше. Уцелевшие танки покрутились по полю и стали отходить.
А тем временем к насыпи спешили наши бойцы с автоматами и пулеметами: то подошли резервы. Морские пехотинцы закреплялись на рубеже, который удержали пять героев.
Цибулько, услышав разговор стоящих над ним людей, очнулся. Он узнал среди них перевязанного комиссара и взором выразил все, что хотелось ему высказать в эту минуту…
Бойцы подняли умирающего Цибулько на руки. Собравшись с силами, он спросил:
— Танки не прошли?
— Нет, Вася, не прошли, — услышал он в ответ. — Вы их не пропустили.
Комиссар склонился над Цибулько и, поцеловав его, сказал:
— Спасибо вам, друзья, спасибо. Ваш подвиг Родина не забудет.
Аркадий Первенцев
Навстречу врагу (отрывки из романа "Честь смолоду" [2] )
В двенадцать часов дня проиграли боевую тревогу. Мы быстро построились. Ждали командира. Вынесли ящики с гранатами, коробки запалов: нам было приказано запастись "карманной артиллерией".
2
2
Мы недоумевали. Сегодня намечались учебные прыжки с парашютом с самолета «ТБ-3». Зачем же нам гранаты?
— Кажется, запахло жареным, Лагунов, — сказал Дульник. Лица у многих курсантов
— Взять бушлаты, саперные лопатки и "энзе", — приказал старшина Василий Лиходеев — черноморский кадровый моряк, участник Одесской операции.
Сомнения окончательно рассеялись: идем на фронт. К нам присоединились также вооруженные винтовками несколько десятков человек из состава аэродромной службы. Им придали станковый пулемет, блестящий от свежей окраски, как новый, и два ручных пулемета системы Дегтярева.
Вышел наш командир майор Балабан. Я заметил у него стеснительное волнение: приказ был неожиданен не только для нас. Балабан передал приказ о немедленном выступлении в район Бахчисарая.
— Я пожелаю вам успеха, — сказал Балабан, — и… до встречи.
Мы поняли: Балабана нам не отдали. Мы поступали не только в оперативное, но и в командное подчинение армейского начальства.
Прощай, Кача! Прощайте, голубые мечты, как называли мы свою будущую профессию. Из-под колес грузовиков летела галька, вихрилась пыль. Ехали молча. Каждый уединился со своими думами.
На Севастопольском шоссе наша колонна влилась в общий поток машин, орудий, бензозаправщиков, конных обозов. Густая едкая пыль держалась, как дым. Над шоссе на низких высотах патрулировали челночные «петляковы». Последний раз я увидел залив Северной бухты, мачты и трубы военных кораблей, портовые краны, хоботы землечерпалок и море, отделенное от одноцветного с ним неба лишь тонкой линией горизонта.
Я с затаенной грустью покидал Севастополь — разбросанный и для постороннего взгляда неприветливый, каким он предстает с Мекензиевых гор. Я закрываю глаза — и вижу поднимающуюся над Корабельной стороной шапку Малахова кургана, высоты Исторического бульвара, круглое, античное здание Панорамы, каменные форты у входа в бухту, будто наполовину утопленные в бухте, раздвинувшей известковые горы. И образ Севастополя не оставляет меня, даже когда по обоим бокам бегут рыжие склоны Мекензии. Эти охранные сопки, обветренные и загадочные, так естественно обнизаны скупыми кустами, что кажутся они маскировочной сетью, прикрывшей грозные форты крепости.
А вот и Дуванкой — унылое село, спрятавшееся в лощине среди низких ущелистых гор. Пожалуй, в этом татарском селе не увидишь ни одного дома из дерева, да и ни одного забора. Все камень, хороший камень, не нуждающийся в облицовке да, пожалуй, при кладке и в цементе. Кажется, что это один из восточных фортов крепости, замаскированной под село, настолько странным представлялись мне люди, решившие поселиться и провести жизнь в этом безотрадном ущелье, прямо у шоссе, на ходу и на виду прохожих и проезжих.
В Дуванкое находился внешний контрольно-пропускной пункт севастопольской зоны. Машины к фронту пропускали свободней, но идущие в город подвергали тщательной проверке. Село и окрестности были затоплены войсками, обозами. Кое-где на домах висели флаги Красного Креста. Возле них сгружали раненых. Я видел забинтованные руки, головы, разорванные гимнастерки, землистые, запыленные, давно не бритые лица солдат. Девушки в зеленых гимнастерках, подпоясанных ремнями, иногда и с пистолетом у бедра, сводили и сносили раненых, отгоняли мух, злобно жужжавших над кровью.