Севастопольская девчонка
Шрифт:
«Помягче! Бога ради помягче»! Достанется или не достанется отцу, ему, Кириллову, при всех условиях достанется.
Мягко, рыхло задев боком отца и еще кого-то, Кириллов протерся к Осадчему и Липатову.
— Александр Фомич… Николай Петрович… Вопрос о качестве железобетона сейчас катастрофический. Для всей страны серьезный. Вы же знаете, совнархоз даже конкурс объявил…
Осадчий помрачнел. В глазах его было нескрываемое неверие. Но он ни словом не перебил Кириллова.
Кириллов сбился, покраснел, но не посмел требовать, чтобы ему верили. Пробормотал что-то
— Вот записка технолога… — бросился вынимать из портфеля бумаги… — вот план: собираемся обсудить причину брака… Нам, Борис Петрович (робкий, приглашающий к сообщничеству взгляд в сторону отца) не дали времени принять по сигналу меры.
Отец поднял голову. Кириллова было и жаль, и смотреть на него противно.
— Неправда! — оборвал он. — Три месяца добиваюсь сносных блоков. Нет! Неделю назад предупредил: не возьму брака! А ответ: «Хотите — берите, не хотите — не берите!» Так вот — не хочу!
«Одряб…» — подумал отец о Кириллове. Он уже понял, что Кириллову не отделаться выговором: снимут совсем. Ну и поделом!
Осадчий повернулся и пошел к машине.
Отца потянул за рукав пиджака Зуев, директор завода. Заглянув ему в глаза, помолчал мгновение.
— На чужих костях к месту повыше лезешь, Серов? В тресте попахивает вакансией…
Отец с сожалением и злостью посмотрел на него.
— Прошу вас, Борис Петрович! — сказал Осадчий, подходя к машине. — И вас, — кивнул он головой Бутько и Пряжникову.
Вслед за «москвичом» по серому сухому асфальту машины пошли на завод. Отец, Бутько, Пряжников сидели рядом, готовые постоять друг за друга, за себя и за всех, кому Севастопольский горком партии обещал в перспективном плане пятнадцать квадратных метров жилой площади на человека.
ОТЕЦ
В Севастополе люди не устают вспоминать войну. Она отступает все дальше и дальше в прошлое, но не стирается в памяти, как зарастают, но не исчезают шрамы от ран.
Я опять столкнулся с Туровским, и опять нас разнесло с ним на разные полюсы, как будто мы полярно заряжены.
Он говорит чертовски справедливые вещи. И он чертовски несправедлив.
Я шел в управление, чтобы выдрать квартиру для кого-нибудь из «своих», с моего участка: Сидорычу или Пряжникову. Нашему управлению горисполком дает две квартиры: трехкомнатную и однокомнатную. Трехкомнатную без спору отдают Бутько: семьища. Яков, вообще, прет в жизни без спора. А на однокомнатную, оказывается, по очереди имеет право Абрамов. Я как только услышал об Абрамове, все, сдал: ни о Сидорыче, ни о Пряжникове ни слова. А Туровский, не поднимаясь, — он никогда не поднимается, когда говорит, так же, как никогда не просит слова: просто начинает говорить и все замолкают, — сказал:
— Ну, Абрамов у нас имеет постоянную жилплощадь в отрезвителе. Очередь Абрамова подойдет тогда, когда Абрамов перестанет пить.
Чертовски справедливо, если бы это касалось, скажем, Туровского, меня и остальных шестьсот девяносто семь человек нашего управления. И чертовски несправедливо, когда это касается Абрамова.
Несправедливо!
Абрамов был почти первым шофером в Севастополе. До войны здесь был даже трест с таким витиеватым названием «Севастополь-автогужстрой». Там было пять грузовиков и тридцать шесть тяжеловесных битюгов и кобыл.
Как только начались налеты, бомбежки, обстрелы, Абрамова заставили вывозить из Севастополя трупы. Абрамов ехал к дымящимся развалинам, когда немцы еще не отбомбились. Немцы сбросили на Севастополь больше бомб, чем на всю Францию. Но трупов на улице не было!
А знаете, что это значит, — не видеть трупов? Абрамов берег людей от вида смерти. Но нормальный человек, наверное, не может постоянно видеть смерть. Ее нельзя видеть, не запоминая. Два раза Абрамов среди мертвых находил живых. Оба красноармейца умерли у него на глазах, и он все равно их похоронил, только десятью минутами позже.
Но после этого он боялся хоронить. Все искал живых. Наверное, в то время у него было небольшое, не слишком бьющее в глаза, помутнение в сознании, Он жил так, как будто на его совести была чья-то смерть. В конце концов он стал бояться трупов.
Трусом он не был. Он сам просил отправить его на фронт.
Не просил, умолял об этом председателя горисполкома майора Ефремова. Но майор знал, что нигде, ни в каком бою, прояви Абрамов даже самое большое мужество, он не будет так нужен, как на этой своей работе. Трупы должен кто-то вывозить, а люди все были на счету. Ефремов сам перед рейсом наливал Абрамову кружку водки, сам ставил ему поллитра под сиденье в кабину. Шофер гнал машину, с полчаса ничего не слыша и ни о чем не думая. Точнее, заставляя себя не думать. А через полчаса машина бывала у кладбища…
…Абрамов не был ни убит, ни ранен. И все-таки Абрамов погиб. Руки, ноги у человека целы. Но черт его знает, каким прямым попаданием, что у него разбило душу, что ли? Словом, это тоже жертва войны, разве что не внесенная в списки…
Спился Абрамов. Безнадежно пьет до сих пор. Ефремов три раза добивался для Абрамова бесплатного лечения в больницах. Его лечили… Не вылечили…
Я с ним не один раз пытался говорить о Бутько. Ну, не легче же Бутько? Слушает. Смотрит. Не спорит. А в глазах такая грусть… Не по себе мне становится от этого его взгляда! Чувствуешь на себе этот взгляд и как будто читаешь его мысли:
«Да, ты выжил.
Сегодня ты живешь, а завтра можешь и не жить, хотя очень хочешь жить. Здесь многие хотели жить. Я-то знаю, как их было много. Впрочем, я очень хочу, чтобы ты жил. Надо же, чтобы когда-нибудь стало так, чтобы человек, жил столько, сколько ему проживется».
…Словом, я сказал Туровскому, что не вижу смысла нарушать очередность. Подошла очередь Абрамова, — надо дать отдельную квартиру Абрамову.
Войну Туровский пережил. Но иногда мне кажется, что моя Женька больше помнит войну, чем Туровский.