Севастопольская девчонка
Шрифт:
Пряжников поднял голову. Но отец не захотел встретиться с ним взглядом. Он смотрел на Бутько. Мы все молчали. Отец был так сосредоточен, что Бутько ничего не мог заподозрить.
— Да. Трудно… — согласился, раздумывая, Бутько.
У Бутько налитая голубизна в глазах. По-моему, такая голубизна бывает только у добрых людей. Голубые водянистые глаза — не то. У него, как у моря, когда оно самое приветливое, щедрое, к людям — летом. В его мягкой душе легко рождалось сочувствие.
— Трудно… — повторил Бутько. — Это как будто жизнь надвое разрубили. И
Бутько сочувствовал Михаилу Алексеевичу, сочувствовал, как сочувствует имеющий неимущему. Вот у него, у Бутько, есть специальность. В сорок лет он совсем не то, что был в двадцать.
У Анны Дмитриевны лицо пошло пунцовыми пятнами.
А Бутько жалел Пряжникова. Жалел, что тот не смог дотянуть до пенсии, когда до пенсии осталась такая ерунда — год! Сидел и думал, чем бы он, Бутько, мог помочь человеку?
Михаил Алексеевич смотрел на пустые рукава в его карманах, не поднимая глаз выше, к лицу Бутько. Потом поднялся и, повернувшись, пошел к двери. Отец шагнул за ним.
— Обиделся? — тихо спросил он. Я услышала: «Нет». В этом «нет» в самом деле было что угодно.
Но обиды не было.
ЧУДО
В воскресенье, только я сбежала с лестницы, как носом к носу столкнулась с тетей Верой. Она шла с двумя базарными сумками, такими же толстыми, распирающими в боках, как она сама. Тетя Вера взглянула на мой чемоданчик, и от изумления у нее брови полезли вверх. В жизни не видела, чтобы у человека так долго держались брови поднятыми.
— Опять на Водную? — не спросила — проговорила тетя Вера.
— Сегодня финальные соревнования по прыжкам, — объяснила я. Не знаю, слышала тетя Вера или нет, но у нее ни на миллиметр не опустились брови.
— Неделю работаешь, в воскресенье — прыгаешь. А когда же в институт готовиться? Всю жизнь пропрыгаешь!
По-моему, ей было просто приятно расстраиваться из-за меня, сознавать, что я внушаю беспокойство. Тем ее, что за Ленку тетя Вера могла как-то очень быстро успокаиваться.
Ленка на стройку, конечно, не пошла — раз она будет курортологом, зачем ей стройка! «Подходящей» работы не находилось. И Ленка сидела дома. Предполагалось, что она не просто сидит, а усиленно готовится к экзаменам. Но это только предполагалось. Я-то знаю, как Ленка готовится! Спит целый день, ей даже читать лень. Но тетю Веру успокаивало то, что Ленка имеет возм ожностьготовиться.
Я давно заметила: меньше всех делает тот, кто больше всех свободен. Я сама, когда у меня много свободного времени, совсем ничего не делаю. Потому что всегда кажется: время еще есть, еще успею.
— Тетя Вера, я опаздываю, — заторопилась я и посмотрела на часы. Даже под страхом смертной казни я смогла бы больше стоять и смотреть на ее поднятые изумленные брови. Я ушла, ни разу не оглянувшись. Но я и так знала, что тетя Вера смотрит мне вслед. Теперь я ничего не имела против — пусть порасстраивается из-за меня, если ей это приносит удовольствие. Нельзя лишать человека удовольствия.
На воротах у входа на водную станцию водружены два шара, как скафандры водолазных костюмов. Маленькое помещение у входа все сложено из нешироких граней и напоминает риф у берега.
Левитин стоял у самых ворот.
Рядом с ним стояли и кого-то ждали человек пять. Губарев… Аня Брянцева, та самая Аня из нашей бригады, которая всегда работала с лицом, прикрытым до самых глаз. И наша Ленка. Ленку, наверное, познакомил с ними Костя: вчера еще она ни с кем не была знакома.
Старший прораб был в белой спортивной тенниске, в светлых, нешироких брюках. Стоял пригнувшись и отведя руки назад. Явно рассказывал о каком-то очень красивом прыжке. Неужели о своем? Потом он взмахнул руками и, красиво пружиня, выпрямился. Теперь я уже не сомневалась, что он рассказывал о себе. Такие движения может делать только тот, у кого есть навык в прыжках.
Но все-таки зачем он на соревнованиях?
Ради кого?
Ради чего?
Я никак не ждала, что он будет здесь!
Сердце стало постукивать, как будто кто-то пальцем застучал в окошко. Я пошла медленней, чтобы к ним подойти спокойной.
Лена наша становится такой красивой, такой красивой, что просто неудобно. Это я правду говорю, неудобно. За эти месяцы, что мы кончили школу, она уже в пятый раз меняет прическу. Когда мы шли с ней с последнего экзамена, я ей сказала:
— Жалко школьную форму. Представляешь, никогда уже в жизни нельзя будет надеть это платье и этот фартук.
— Ну, а мне, — говорит, — форму жалко так же, как зайцу прошлогоднюю шерсть. Я как, бывало, открою журнал мод, так мне себя жаль становилось. Для кого-то же придумываются эти фасоны!
И теперь Ленке — воля. Шьет платье за платьем, из ситца, но шьет! И чем дальше, тем все более открытое. В школьной форме у нее из-под стоячего воротничка лишь часть шеи было видно. Потом она сшила такое платье, что стали видны ключицы и немного плечи. Потом она закатила вырез на самой-самой грани терпимости, так что ложбинка между грудями угадывалась. А теперь у Ленки, вообще, больше видно, чем не видно.
Я подошла, и мне неудобно за нее стало. А она смотрит на меня так откровенно и смеется. Все поняла! Я заметила, мальчишки из нашего класса теперь, когда встречают Ленку, смотрят на нее тоже так, чтобы взгляд не падал ниже Ленкиного носа. А Ленка и на них вот также откровенно смотрит и смеется.
— Вы о себе рассказывали? — спросила я Левитина. Я знала, что была теперь вполне спокойной. Но какая-то душевная зыбь кругами расходилась от сердца.
— О себе? — удивился прораб. Однако с заметным удовольствием, что о нем так думают. — Нет, это я рассказал, как удивительно прыгает наш Костя Пряжников. Я случайно видел его на тренировке. Пряжников хорош в самом полете с трамплина вниз. Он идет стрелой. В его полете что-то пронзительное. Понимаете? Так кажется, что когда он летит, — воздух свистит. Правда?