Северный крест. Миллер
Шрифт:
Митя качнулся склонённой головой вперёд, изо рта у него закапала кровь, испачкала тротуар, и Мите сделалось неловко, он пробовал выпрямиться, поднять голову, но из этого у него ничего не получилось: слишком тяжёлой была его голова. Митя всхлипнул вновь, прошептал что-то невнятно, слёзно — он не мог поверить в происшедшее, в то, что Аня оказалась способна выстрелить в него, кровь изо рта закапала проворнее, сильнее, он просипел отчётливо, сглатывая кровь:
— За что, Аня?
Не было Мите ответа. Он застонал, упёрся руками в тротуар, сопротивляясь земле, неумолимо притягивающей его
Из глаз у неё выбрызнули слёзы.
— Митя, прости! — проговорила она истерично, захлебнулась воздухом. Слёзы потекли у неё по щекам обильно, в несколько мгновений сделав её лицо некрасивым, старым, уголки одрябших разом губ задёргались. Она поцеловала Митю в голову. — Прости, пожалуйста... Ну, поднимись, поднимись, а? Ведь с тобой ничего же не произошло, правда? Правда, Митя? Поднимайся же! — Она потянула его за Руку.
Митя закашлялся, выбил из себя сгусток крови, в следующее мгновение согнулся сильнее и ткнулся головой в тротуар, ноги его нескладно подвернулись под тело, и Аня закричала. Она была на фронте и видела, как несуразно бывают подогнуты ноги у убитых людей. Словно бы подломленные стебли...
Нагнувшись над Глотовым, она ожесточённо затрясла его:
— Митя, Митя, поднимайся! Ведь ничего же не произошло... Правда, Митя? Поднимайся!
Митя не отвечал. Лишь по лицу его пробежала неверящая, какая-то сожалеющая тень, из полуоткрытого глаза — одного — выкатилась крупная чистая слеза, и он затих.
Навсегда затих.
Иногда Миллеру казалось, что он вот-вот проснётся, сдерёт с себя липкую горячую рубашку, выскочит на балкон, на свежий воздух, глотнёт побольше прохлады и кислорода, но он стонал, ворочался, больно стукался головой обо что-то твёрдое и в себя не приходил.
Он слышал гудение, треск, далёкие глухие удары, пытался угадать, что это такое, но все попытки оказывались тщетными, он вновь нырял в сон, плыл по какому-то странному вёрткому течению, из глубины которого высовывали свои зубастые морды страшные рыбы, волчьими клыками старались пронзить его насквозь...
Сотрудники французской полиции, которые занимались расследованием этого дела, потом докопались до истины — выяснили, что серый крытый грузовик с дипломатическим номером нигде в Париже не задержался, покинул город и направился в Гавр.
В Гавре, в порту в это время стояло советское судно «Мария Ульянова» — современный торговый пароход, способный развивать приличную скорость.
Серый грузовик с дипломатическим номером подогнали прямо к трапу «Марии Ульяновой», из кузова извлекли большой длинный ящик, который был облеплен сургучными печатями, свидетельствующими о международной значимости и неприкосновенности груза, и поспешно подняли его на борт.
В ту же минуту капитан «Марии Ульяновой» попросил добро на выход в море.
— Куда вы так торопитесь, капитан? — поинтересовался диспетчер порта. — Погостите ещё немного в Гавре.
— Не могу, — с огорчением признался капитан. — Принял срочный дипломатический груз. Должен доставить его в Ленинград.
— Ну, тогда — семь футов под килем, — пожелал диспетчеру чумазый весёлый матросик, стоявший на кнехтах, сбросил с чугунной тумбы кольцо прочного, свитого из африканского сизаля каната.
Заработали машины, «Мария Ульянова» дала прощальный гудок. Потом, когда в порту появились сотрудники полиции, несколько свидетелей дружно указали на одну деталь: ящик, который был перенесён из грузовика на судно, размерами был чуть больше человека — и по высоте, и по ширине, и по толщине.
Искать «Марию Ульянову» в открытом море французские власти не имели права, это грозило крупным международным скандалом, а французы никак не могли допустить даже обычных косых взглядов в свою сторону, не то что международного скандала.
Очнулся Миллер через сорок четыре часа, в открытом море, в холодной каюте, с запертой дверью и наглухо задраенными иллюминаторами.
Было слышно, как вода за бортом лихо, по-боксёрски беспощадно лупит судно в железные скулы, чередует удары, нанося их то слева, то справа, прочные переборки трещат, по стальным конструкциям перекатывается с места на место, то удаляясь, то возвращаясь, стон.
Миллер, услышав этот слёзный обиженный звук, тоже застонал. Повернул голову, увидел стакан с водой, стоящий на столе. Стол подрагивал в такт одышливому стуку большого судового двигателя, вода в стакане тряслась. Миллер облизал солёные, будто бы он хлебнул морской воды, губы и потянулся к стакану.
Жадно, почти залпом, в два приёма опустошил его.
Дверь каюты беззвучно распахнулась, и на пороге показался знакомый человек в сером костюме, с непроницаемым лицом. Губы его раздвинулись в улыбке.
— О-о-о, генерал, вы очнулись?
— Господин Штроман, если я не ошибаюсь?
— Ошибаетесь. Для вас я — товарищ Иванов. Так указано в моих документах.
— Иванов, Иванов... — Миллер облизал жёсткие солёные губы. — Такая же вымышленная, валяющаяся на поверхности фамилия, как и Штроман. Никакой выдумки.
— Вы неправы, господин генерал. — Иванов усмехнулся, показал крепкие зубы, способные, кажется, перекусить не только живую плоть и кости, но и сталь.
Миллер устало вздохнул — видеть этого человека ему не хотелось. Он отвернулся от него. Попросил:
— Принесите мне ещё воды.
— Это мы мигом, — оживляясь, произнёс Иванов, и по фразе этой незатейливой Миллер понял, что за человек Иванов и из каких слоёв происходит.
Миллер застонал и вытянул ноги. Болело у него, похоже, всё — и ноги, и руки, и голова, и сердце, всё, что находилось внутри, — всё ныло, отзывалось болью, каждая жилка в нём стонала, каждая мышца сочилась слезами. Миллер услышал, как в нём, внутри, в далёкой глуби рождаются невольные рыдания, он напрягся, гася их — ещё не хватало, чтобы враги заметили его слабость... Пресловутый Иванов будет этому только рад.