Северный крест. Миллер
Шрифт:
Ну почему чекисты берут себе такие серые псевдонимы? Иванов, Петров, Сидоров. Ведь даже среди простых русских фамилий есть много запоминающихся. Рябинин, Волокитин, Щеглов, Неверов, Дегтярёв. Почему обязательно надо быть Ивановым или Сидоровым? Дальше этого фантазия кадровиков, сидящих на Лубянке, почему-то не идёт.
Иванов двумя пальцами подхватил пустой стакан и исчез.
«Сейчас отпечаточки со стакана не преминет снять», — с безразличием подумал Миллер и закрыл глаза.
Боль, находившаяся в его теле, усилилась, он едва приметно застонал, хотел было открыть глаза и рассмотреть
— Вот и вода, — произнёс через несколько минут бодрым голосом Иванов.
Миллер и на этот голос не стал открывать глаза. Он пытался понять, откуда по его телу распространяется боль, где находится источник? Источников было несколько, и какой из них главный, Миллер определить не мог. Болело, кажется, всё. Даже корни волос — и те, кажется, болели.
Пароход находился ровно на полпути из Гавра в Россию, он спокойно продолжал своё неторопливое движение в Ленинград.
Тугие железные волны гулко стучали в борта парохода, рождали глухое давящее ощущение, тоску. Тоска, наложенная на боль — это было слишком тяжело, могло запросто раздавить человека, вообще, наступало то состояние, когда под нажимом боли могло остановиться сердце. А это, по мнению Миллера, — лучший выход, это гораздо честнее, желаннее, лучше, чем прозябание в какой-нибудь пропахшей клопами и крысиной мочой тюремной камере.
Миллер не удержался, застонал вновь. В то же мгновение услышал голос своего похитителя:
— Господин генерал, испейте водички... Я же вам воды принёс.
В ответ Миллер опять застонал, пошевелил ногами, потом руками, словно бы хотел убедиться в том, что они целы, и больно, до крови, закусил зубами нижнюю губу. Как же он доверился Скоблину, не разглядел в нём предателя? Подкупило, наверное, то, что Скоблин был командиром Корниловского полка, а потом — дивизии. Правда, и от полка и от дивизии остались лишь рожки да ножки, ноль целых, ноль десятых, ноль сотых. Никто из солдат не сумел выжить в бойне, а вот слава осталась... Прежняя громкая слава. Она, наверное, и запорошила взгляд Миллера. Слишком уж доверчиво он отнёсся к Скоблину, позволил ему заползти к себе в душу.
Генерал подумал о Тате. Намёрзшееся тело его — в каюте было холодно, а на свидание он вышел в лёгком летнем костюме, ничего тёплого на Миллере не было, поэтому холод просаживал его до самых костей, — насквозь пробило жаром. Так ударило, что у Миллера даже глаза заслезились, но, зная, что рядом находится похититель, внимательно наблюдает за ним, он даже не шевельнулся, чтобы вытереть глаза и вообще малость обиходить себя, привести в порядок одежду, оправить костюм. Состояние было такое, будто он заболел малярией, ни двигаться, ни думать он не мог. И взять себя в руки не мог, вот ведь как. Не хотелось, чтобы «Иванов» заметил его слабость. На душе было тоскливо, погано, сыро.
Будущее не сулило ему ничего хорошего.
В Ленинграде, дожидаясь прихода «Марии Ульяновой», в порту, на причале уже несколько часов стоял чёрный «воронок».
В кабине рядом с водителем сидел хмурый энкавэдэшник с двумя шпалами в малиновых петлицах, без конца курил папиросы «Беломорканал» — самые модные в Советском Союзе, слава этих папирос затмила даже славу добротного генеральского «Казбека», который вручали передовикам производства вместо премий.
Водитель — пожилой работяга в кожаной куртке и кожаной фуражке, без знаков различия — ожесточённо мотал перед лицом ладонью, разгоняя дым, но сделать замечание своему шефу опасался, молчал. Энкавэдэшник часто поглядывал на наручные часы — большое блюдце, укреплённое у него на запястье, — и пускал из ноздрей густой дым:
— Ну где же они?
Едва «Мария Ульянова» причалила, как «воронок» подъехал к трапу. Миллера вывели из каюты, накинули ему на плечи серый безликий плащ, чтобы пленённый генерал не выделялся из общей массы, и по трапу спустили прямо в тёмное нутро «воронка».
Через десять часов Миллер находился уже в Москве, на Лубянке, во внутренней тюрьме, в одиночной камере № 110. Эта камера была предназначена для особо важных постояльцев. Скудная, основательно облезшая, влажная и холодная, с трещинами и царапинами на стенах, с крохотным умывальником и «парашей» — грязной бадьёй у входа, — камера произвела на Миллера гнетущее впечатление.
Он сжал зубы. Оставалось одно — держаться.
Через несколько дней Миллера вызвали к следователю — молодому розовощёкому человеку с аккуратной причёской и неприступным лицом.
— Фамилия моя — Власов, — сообщил следователь Миллеру. — Я буду вести ваше дело.
— В чём вы меня обвиняете? — спросил Миллер.
— В организации террористической деятельности против Советского Союза.
Миллер едва не застонал, услышав это, помял пальцами виски — его пытались обвинить в том, к чему сам он относился с большим неприятием, даже с брезгливостью, — вместе со словами Власова в виски ввинтилась боль, сделалось трудно дышать.
— Как ваше имя-отчество? — спросил он у Власова.
— Это необязательно, — сухо обрезал тот генерала, — зовите меня «гражданин следователь», этого будет достаточно.
— Однако вы де совсем вежливы, молодой человек, — заметил Миллер.
— С наймитами капитализма другим быть не умею, — сказал Власов, на щеках его появились красные сердитые пятна, — и никто не заставит меня быть другим.
— Жаль. — Миллер не сдержался, вздохнул.
— И вообще, — красные пятна на лице следователя сделались ярче, жёстче, — не советую вам делать мне замечания.
— Это почему же? — поинтересовался Миллер с рассеянным видом.
— Целее будете, — грубо ответил следователь.
— Я могу послать письмо жене? — спросил генерал.
В ответ прозвучало резкое:
— Нет!
Миллер услышал, как в горле у него что-то противно заскрипело, к вискам прилило тепло, голова сделалась тяжёлой.
— Но она же беспокоится, — беспомощно проговорил он. — Молодой человек, разрешите мне написать ей письмо!
— Нет!
Тень пробежала по лицу Миллера, глаза налились усталостью и краснотой: не думал он, что этот человек окажется столь немилосердным.