Северный Удел
Шрифт:
— А как здесь?
— Все спокойно, пока. Убитые есть? Господин обер-полицмейстер?
— Живой. Остался в лесу. Трупы — четыре блезана.
— Ясно, — поручик отступил. — Я пошлю за ними. В усадьбе много народу, на всякий случай, не удивляйтесь.
— Попытаюсь.
— Езжайте.
Сразу за воротами дорога была посыпана кирпичной крошкой.
Оранжерея — справа. Остатки башни — слева. Там же когда-то копали пруд.
Шипели по крошке колеса.
Частокол лип, а за липами, с ответвлением дорожного
А между и вокруг — лужайки со скамейками, оградки из кустарника и цветы, посаженные под бдительным матушкиным присмотром.
У флигелей тесно стояли экипажи, в отдалении стайкой бегали дети — мелькали матросские костюмчики и розовые платья.
Где-то пилили, постукивали молотками. Совершали по тропинкам между липами утренний променад дамы с кавалерами. Дымили самовары. За вынесенными на лужайки длинными столами чаевничали и завтракали. Перед главным зданием на квадратном плацу строился пехотный взвод.
Подъезд был круговой, и пока мы разворачивались, огибая отцовское крыло, занавешенное по первому этажу черными шторами, у парадного уже столпились любопытствующие. Мелькнуло лицо молодого Пан-Симона. Потом — кого-то из Шептуновых. Фраки, сюртуки, платья. Ох, сколько их!
А из раскрытых парадных дверей по широкой лестнице спускалась матушка.
Такая, какой я ее и помнил. Высокая, прямая. Строгая. В темном закрытом платье. Прическа, сухое, желтоватое лицо.
За ней спешили озабоченный, с папкой под мышкой, Террийяр, сестренка Мари, слуги, жандармские офицеры и взволнованно сплетающий пальцы дядя Мувен.
Я шагнул из кареты наружу.
— Живой… живой… — побежали по толпе шепотки. — Бастель…
Я вдруг почувствовал себя мертвецом, незванно покинувшим семейный склеп. С козел спустился Тимаков, подмигнул:
— Эк нас встречают.
Подкрученные усы. Сияющие глаза. Румяные щеки. Брови. Рты приоткрытые. Вот-вот полетят вверх чепчики и шляпы. Ура, Кольваро!
И один чепчик взлетел-таки.
Правда, и опустился в одиночестве. Я вздрогнул, когда толпа единым организмом выдохнула и разошлась в стороны, освобождая дорогу родной крови.
— Здравствуй, сын.
Матушка остановилась напротив меня.
Сделалось тихо. Сдвинулся и пропал Тимаков. Затуманились Террийяр и Мари, нависшие слева и справа. Я смотрел на матушку, матушка смотрела на меня.
Исчезновение отца прорезало на ее лице новые морщинки. У волос за ушами появились седые кончики. Нос проступил четче, заострился. Кожа, облепившая скулы, казалась тонкой, как папиросная бумага.
А в глазах пряталась боль.
Она изучала меня недоверчиво, осторожно, словно и во мне могла крыться причина этой боли.
Узнавание словно вдохнуло в нее жизнь. Порозовели щеки. Расправилась складка над переносицей. Облегчение мягко продавило рот:
— Сынок!
И я, безотчетно тискавший полы мятого мундира, поймал грудью и плечом ее тело, обнял сам, вдыхая аромат дома и розового масла.
— Матушка!
— Живой.
Тонкие пальцы взбили волосы на моих висках.
— Все хорошо. Живой, — сказал я.
Матушка, отстранившись, снова посмотрела мне в глаза.
— Ты, кажется, стал выше.
— Ассамея. Там высыхаешь и вытягиваешься.
Она рассмеялась.
— Пойдем в дом, — она взяла меня за руку. — Расскажешь.
И вот тут уже взлетели чепчики.
— Бастель! Бастель!
К чепчикам — цилиндры. Меня обступили.
Слева, сияя глазами, прижалась сестра, Террийяр, говоря что-то, пожал плечо, кто-то похлопал по спине.
Ведомый сквозь череду радостных лиц, между мундирами, сюртуками и платьями, я улыбался и кивал, пригибался под зонтиками и пожимал руки, но не мог отделаться от ощущения, что среди собравшихся может быть убийца.
Не вижу! Ни одной жилки!
Крыльцо. Жандармские офицеры. Серебро пуговиц. Дядя Мувен.
— А двери мы подновили, — обернулась матушка.
Узор из бирюзовых ящерок бежал окантовкой по створкам. Раньше его не было. У ящерок крашеным, красным и желтым стеклом посверкивали глаза.
Я обернулся.
Толпа осталась внизу, у ступеней. Расщепленный верх кареты возвышался над головами. С плаца подтягивались любопытные пехотинцы. Кто-то уже взбирался на козлы.
— Там Майтус, — сказал я матушке.
— Я помню, — кивнула она. И скомандовала: — Прохор, Трешон!
Двое босых, в портах и полукафтаньях слуг скользнули мимо меня. Пахнуло луком и сеном.
— Бастель, я так рада! — остановила меня у порога Мари.
Она поймала мои пальцы в свои тонкие, невесомые.
Поздний ребенок. Дюжина лет разницы. Я помнил ее годовалой, помнил ученицей Левернской гимназии.
А тут — почти женщина.
— Я тоже, сестренка, — наклонившись, я поцеловал ее в розовую щечку.
— Мне сделали предложение! — тут же выпалила она.
— Мари! — укоризненно сказала матушка.
— И кто он? — шутливо сдвинул брови я.
И внутренне осекся: играю отца. Его интонацию, его фальшивую суровость.
— Ты его не знаешь.
— Я, конечно, не так уже молод…
В доме было прохладно.
Матушка любила шторы и гобелены, и обитую дорогой ванзейской тканью мебель. А также высокие этажерки, комоды и тумбы. Все массивное и воздушное.
Это так отвечало ее собственному характеру — обстоятельному, твердому и одновременно витающему в облаках.