Северный Удел
Шрифт:
Шторы развевались, гобелены покачивались, дерево сияло лаком. Солнце лежало на полу ровными полукружьями.
Миновав прихожую, я опять влип в толпу.
Домашние слуги, дальние родственники, которых вдруг занесло в наше поместье, гости из соседних имений.
Голова кругом.
Чьи-то руки, протянутые для рукопожатия. Голоса — шу-шу-шу. Улыбки, частью дурные. Усы и бороды. Нос Поликарпа Петровича, первого моего няньки.
Выдающийся нос. Сизый.
Только вот он почему-то тянется и плывет, тянется
Матушка не дала мне упасть.
— Ну-ка, цыц все! — скомандовала она, держа меня за руку каким-то борцовским хватом. — Вечером насмотритесь. И Репшина позовите.
Так мы по лестнице и поднялись.
Урывками возникали перед глазами то перила, то ступеньки, то рожок светильника. Обеспокоенное матушкино лицо туманилось и дрожало.
Но шагал я сам. Шагал, перебирал ногами, как плыл, удивляясь силе, что меня куда-то разворачивает и направляет. Мимо стены, мимо окна… Ай, гуафр, солнце! Уберите! В широкий дверной проем, мимо стульев…
Остановиться? Пожалуйста, все, что угодно, сладкий голос! Ах, тебе еще и сапоги снять?! Вот кто бы подумал…
Затем я рухнул на кровать.
Сон мой был темен и беспорядочен. Темнота была похожа на грубую штриховку угольным карандашом. Что-то вспыхивало в ней и гасло.
Кажется, я видел руку художника.
Тонкая кисть, обкусанный ноготь, выпуклая сирень вен. Стремительные злые движения по серой бумаге. Ширх-ширх-ширх.
Проснулся я от того, что кто-то похрапывал рядом.
Повернув голову, я увидел умостившегося на стульчике в изголовье кровати человечка, покойно сложившего руки на животе.
Жилетка. Пиджак. Бант на шее.
Лицо человечка во сне слегка оплыло, зарозовело, оно было круглое, с пуговкой носа и задорно вздернутыми рыжеватыми бровями.
Короткие баки. Залысина на лбу. Жабо второго подбородка, сейчас особенно видное. Прислуга? Охрана? Гость?
Сквозь шторы пробивалось солнце. Пятна золотого света пританцовывали на потолке и на стене, разрисованной в щемяще-знакомое белое и голубое, морское.
Я приподнялся на локте, с легкой грустью узнавая старую свою комнатку с маленьким столом и настоящим штурвалом, вырастающим из стены. Все сохранилось, даже карта, на которой я намечал маршруты своих будущих плаваний.
Видимо, уловив мое движение, человечек прекратил храпеть. Светлые, ласковые глаза, открывшись, нашли меня.
— А, проснулись? — обрадовался человечек.
Я кивнул.
Он подал ладонь.
— Репшин. Яков Эрихович. Так сказать, ваш семейный доктор.
— А, извините, был же…
— Альберт Юрьевич? Роше? Так полтора года как умер, — Репшин вздохнул. — Прекрасный был специалист, Благодати ему. Я у него в учениках ходил. А вас, Кольваро, то есть, семейство ваше, он вроде как по наследству мне и передал.
Репшин улыбнулся.
Какое-то время мы изучали друг друга.
— Ах, Бастель,
— Как вчера? — хрипло произнес я.
— А так, — доктор цепкими пальцами поймал мою кисть, развернул к себе, — провалялись вы без малого двадцать шесть часиков. И доложу я вам…
— Постойте, — сказал я, отдергивая руку, — мне нужно…
Откинув одеяло, я попытался встать.
И немедленно ухватился за край кровати — комната с Репшиным стремительно поплыла куда-то вниз и в сторону, болезненно дернулся желудок.
Я попробовал спустить хотя бы ногу, но от накатившей слабости смог только согнуть ее, а затем обессиленно откинулся назад.
— Нужно, необходимо… — проворчал Репшин. Он поправил одеяло, снова укрыв меня по шею. — Вы, голубчик, своим умением, кровью своей высокой совсем не дорожите. Туда ее и сюда ее, а восстанавливаться и не думаете. А вот высохли бы, а? Походили бы полгодика как любой низкокровный смертный, свету не взвидели. Меня видите?
— Вижу, — сказал я.
— Да нет, — махнул рукой Репшин, — кровь мою.
Я напрягся.
Комната выцвела. Серая бахрома поползла по стенам. Теплый узор проступил на недавно тронутых предметах.
И тут же тупая боль стянула затылок.
Переведя взгляд на доктора, я стиснул зубы — боль, свирепея, ударила по глазам, толкнулась в виски, жаром обмяла щеки и выбила из них пот.
Репшин на мгновение обозначился сетью мерцающих жилок, вспыхнул и погас. И все погасло.
Ни цвета крови, ни мастерства владения ею я не уловил. Зажмурился. Задышал. Будто больной, пережидая приступ, пока боль глохла под черепом.
Вот уж счастье, Бастель, подумалось мне. Такое счастье. Хорошо сейчас. Хорошо не позапрошлой ночью.
Мягкая ладонь тронула лоб.
— Ну как?
— Не вижу, — глухо сказал я.
— И не мудрено. Пили что-нибудь стимулирующее, кроветворное?
— Да.
— Понятно.
В руках у Репшина появилась мензурка с маслянистой, горькой даже на вид жидкостью. Он взболтал ее тонкой стеклянной палочкой.
— Вот. — Мензурка ткнулась мне в губы. — Пейте.
— И когда…
Я недоговорил.
Горечь по языку протекла в горло. Жуть, смерть, гуафр! И никакой Благодати.
Мое искаженное лицо, видимо, в полной мере выразило вкус напитка, потому что Репшин обрадованно наставил палец:
— Вот! Вот! Это расплата!
— Так когда я встану на ноги? — просипел я.
В ладони у Якова Эриховича щелкнул золотой крышкой брегет.
— На ноги? Ну, если тихонечко, то к вечеру. Но тихонечко.
— Это плохо, — помрачнел я.
— Ну почему же? — Доктор встал, прихватив с пола саквояж. — Полежите, придете в порядок… К вам уже очередь стоит с визитами.