Северный ветер
Шрифт:
— Нам следовало уйти. И тут была наша ошибка. Мы в лесах не заметили, как изменилась психология у людей. Мы думали, что, перенося холод, голод, болезни, рискуя жизнью, мы поддерживаем престиж революционеров, а истребляя шпионов и предателей, спасаем иную несчастную жертву. Все это имело какое-то значение вначале. Слишком долго пришлось нам скитаться и прятаться, попрошайничать и унижаться, чтобы поддержать в народе уважение к себе и к той революционной власти, которую мы представляем. Крестьяне вокруг, во все времена, питали уважение к реальной силе и власти — будь то самая грубая и несправедливая власть. Такое уважение внушал им фон Гаммер нагайками своих драгун. А Туманов
— Разве я давно уже не говорил это? — злобно напоминает Калнберз.
— Настолько лишними, что уже нет смысла жертвовать собой: люди, пожалуй, с затаенным злорадством встретят весть о том, что нас упрятали в надежное место. Воодушевление масс окончательно испарилось, жажда свободы угасла, вся жизнь скатилась назад, в старое болото. Случилось то единственное и самое худшее, чего я не предвидел. В этом я окончательно убедился вчера и нынешней ночью. Мы свою роль здесь сыграли. Думаю, что на долгие годы.
Толстяк закуривает новую папиросу.
— Ну и какой ты дашь совет? Закопать маузеры в болотный мох. А самим в Россию — управляющими имениями, в Канаду — фермерами. Или вернуться в социал-демократическую организацию и стать пропагандистами и организаторами кружков?
— Смотря по обстоятельствам и склонностям каждого. Время партизанщины прошло. [27] Завтра или послезавтра — вопрос времени. Надо уходить по одному или всем вместе, — иного выхода нет. Либо их пуля, либо от своих — другого выбора нет. В обоих случаях — самоубийство. В моих глазах самоубийство никогда не было подвигом, даже во времена древних римлян. Кстати, мы и не принадлежим к породе древних героев, да и окружают нас далеко не римляне. Я предлагаю уходить сегодня ночью.
27
Время партизанщины прошло. — Партизанская борьба в Латвии закончилась фактически значительно позже — в конце 1906 года, после решения ноябрьской конференции сельских организаций ЛСДРП о ликвидации партизанской борьбы.
— Сегодня? — начинает волноваться Калнберз. — У меня такой страшный кашель. Нельзя ли повременить хоть немного… Еще хоть один денек.
— Наконец-то и твои нервы сдали, — усмехается Толстяк.
— При чем тут нервы. Нас выследили. Я не знаю, известен ли именно наш остров, но они подозревают, что мы где-то тут… Сам слышал. Потому я и говорю: завтра или послезавтра, другого выхода нет. И вообще ничего другого нам не остается. Друзей у нас здесь почти нет. Все двери на запоре. Боятся нас, как зачумленных. Я двадцать верст прошел, пока достал этот каравай. Первый кусок хлеба, доставшийся мне в виде подарка. Денег у меня не взяли — я понимаю: они могли быть награбленные, со следами крови… Стать нищим и довольствоваться милостыней… извините меня, товарищи, но этого я не могу.
Голос его обрывается. Он плотнее кутается в пальто.
— Проклятые! — Зиле потрясает кулаком в сторону Рудмиесиса и Янсона.
— Значит, ты полагаешь — сегодня ночью? — спокойно спрашивает Толстяк.
— Да, за завтрашний день я уже не поручусь. — Овладев собой, Мартынь снова говорит спокойно и решительно: — Думаю, что долгих совещаний и подробных планов нам не понадобится. О том, что я сейчас говорю, многие из нас не раз думали. Не сомневаюсь, что у каждого свой план уже давно готов.
— У меня нет никакого плана, — ворчит Рудмиесис.
— Ах, именно у тебя нет? Уж если у тебя нет… Впрочем, не будем болтать зря. Уходить не менее опасно, чем оставаться. Даже значительно опаснее: нет сомнений, что иному в пути доведется пережить такое, о чем ему в лесу и не снилось.
— Паспорта у тебя есть?
— К сожалению, только два. Один для Зиле, другой для Сниедзе. Им они больше всех нужны. Остальным придется обойтись так.
— У самого небось два или три, — сипит Янсон на ухо Рудмиесису. Мартынь догадывается, о чем они шепчутся, но сдерживается. Не стоит ссориться в последнюю ночь. Не склеить, не скрепить то, что разрушила сама жизнь.
Ветер стих. Зато начинает моросить. Луна уже не может выбраться из алой мглы.
— Тогда давай быстрее, — поторапливает Толстяк, который сроду терпеть не мог долгие церемонии.
Мартынь все же не спешит. Нелегко ему ликвидировать остатки начатой с такими надеждами революции.
— Стало быть, вы, Рудмиесис и Янсон, отправитесь в свою Америку. У Рудмиесиса в Курземе много знакомых — до Лиепаи доберетесь без труда. Может быть, и Калнберз?
— Не знаю… Если они возьмут меня с собой…
— Еще сдохнешь по дороге… — ворчит Янсон. — Потом скажут, что мы укокошили.
— Я вам укажу место, где вы по дороге сможете отдохнуть. Ваш путь будет не из трудных. Из тех, кто отправился в Лиепаю, никто не попался. Вирснис в Бельгии, Айзуп в Лондоне.
Слова Мартыня действуют ободряюще, и все трое начинают шевелиться.
— Я тоже им говорил… — замечает Рудмиесис.
— Ты? Ведь у тебя же нет никакого плана. — Мартынь грустно качает головой. — Как я погляжу, вырождение идет гигантскими шагами, и мы тут превращаемся в глупых детей… У тебя, Зиле, будет паспорт… Свой путь ты знаешь. Так же как мы с Толстяком… Остается у меня еще один…
Он поднимается и подходит к Сниедзе, который все так же лежит молча. Мартынь знает, что он все слышал.
— У тебя будут паспорт и другие документы. Нынешней ночью тебя приютит Анна Штейнберг, а завтра ты будешь уже в пути на Кавказ. Ты разъездной агент русско-кавказской фирмы и как таковой по приезде действительно получишь место. Ты устроен лучше всех. На случай, если возникнут сомнения и о тебе запросят Баку — оттуда удостоверят твою личность. Каждого так не обеспечишь.
Замерзшая, дрожащая рука нащупывает руку Мартыня и долго жмет ее.
— А ты сам, Мартынь?
Мартынь грустно усмехается.
— Обо мне не беспокойся. Я как-нибудь пробьюсь. У меня, конечно, тоже свой план. Но мои планы разгадать не так просто, как Рудмиесиса и Янсона. Цена за мою голову как будто повышена до тысячи рублей. Не худо было бы выручить какого-нибудь беднягу. Глядишь, испольщик мог бы обзавестись своим собственным хозяйством в усадьбе Гайлена или Зиле. К сожалению, я не Карл Моор и вообще не герой. Сдается мне, что моя голова еще самому когда-нибудь пригодится. Потому я хочу унести ее отсюда в целости.