Сейд. Джихад крещеного убийцы
Шрифт:
– А разве солнце в Британии такое же жаркое, как здесь? – удивилась монашка.
– Так я не с самой Британии, а с Вельша. Там у нас и небо солнечнее, и трава зеленее, да и мужики, я тебе скажу... Ладно, прости, святая сестра, не буду тебя смущать. И прокисшим молоком у нас бабы мажутся, чтобы кожа была белее. Так оно ведь покрасивше! И во время праздника Бельтайн, когда ночью молодушки с парнями в лесных рощицах сходятся, такая кожа аж светится в лунном свете... – Шалунья Рыжая чувственно вздохнула, видимо, вспомнив праздники Бельтайн в своем далеком, зеленом Вельше, где водятся эльфы и лепреконы, у которых можно заполучить тайну клада... да и просто самые лучшие в мире мужчины, из которых в тысячной армии крестоносцев – пара десятков лучников, да и те на свою соотечественницу косятся с необъяснимым страхом и предпочитают держаться от нее подальше.
Монашка знала историю своей подруги, рассказанную ею давно, еще когда прачка и монашка впервые встретились в константинопольском порту, где отряд вельшских лучников, тогда еще числом в тридцать бойцов, был определен плыть в Святую Землю на том же корабле, что и она. Шалунью
Рыжая говорила и расчесывала волосы, и с каждым движением дешевого гребня волосы ее словно огнем наполнялись под светом чужих звезд восточного неба, такого далекого от неба ее родных островов. И огнем обжигала языческая ересь в словах ее, когда рассказывала она про судьбу свою, приведшую ее на один из кораблей, несущих на своем борту крестоносцев в Иерусалим: «Не далась я ему, монаху этому похабному, сбежала из церкви его прямо в лес, и туда, на холм, к кругу каменному, и всю ночь там провела. А на следующий день захворал монах. Не то чтобы страшное что с ним для монаха приключилось, однако, говорят, пытался он девку одну из деревни нашей опохабить, да и девка, вроде бы, не особо противилась, да не вышло у него ничего. И с другой не вышло – размяк его колышек, из дубового дрына ремнем кожаным стал и обратно в дуб превращаться не желал уж никак. Прознал он от деревенских про особенность рода нашего, да и написал письмо самому лорду Джону, упреждая его: мол, в деревне, что ему подвластна, ведьма живет и служителей Господа колдовством изводит. А лорд Джон и сам в деревню нашу наведался, с отрядом рыцарей своих. Деревню пожег, а меня как увидел, в глаза посмотрел... да и утонул в них. Бывает такое с мужчинами, когда они в глаза женщин рода нашего смотрят пристально. Не делать бы им этого, так разве кто из них женщину послушает? Глупые они, мужчины... Вот и лорд Джон так попался, что велел рыцарям меня в его покои тащить. Я его честно обо всем предупредила, так он мне тогда и говорит: «Как я есть твой лорд, имею право прима нокты, первой ночи на тебя, однако хочу, чтобы сама ты мне отдалась, потому как красива ты, и желаю я тебя в фаворитках своих иметь». А я смотрю на него, и противен он мне так, что невмоготу. Нет, говорю, милостивый лорд, не могу я, потому как ты и деревню мою пожег почем зря, да и не нравишься ты мне попросту...
Осерчал лорд Джон, велел священникам меня судить да ведьмой объявить, и на кресте сжечь. А суженый мне Бельтайном жив остался – на охоте был в день, когда лордовы рыцари деревню жгли. С дружками своими, такими же лучниками-охотниками, прямо в день казни, напал на крепость да и вызволил меня... Как сейчас помню – подносит палач к хворостинам, что у подножия креста сложили, факел... Подносит, да не доносит – стрела из лука вельшского, что длиной своей выше роста человеческого и потому стреляет далеко, в затылок ему впивается. А дальше – охранников, одного за другим, стрелы протыкают, и падают они, а суженый мой с дружками своими, все в зеленых плащах лесных охотников, из толпы вырываются, да ко мне бегут... Лорда Джона двумя стрелами через плащ горностаевый к трону его пригвоздили, однако ж убивать не стали, потому как не хотел любимый мой рук своих кровью дворянской пачкать, рыцарей против себя настраивать... И зря! Всё равно объявили его да дружков-охотников разбойниками, так что пришлось суженому моему со мной да дружками бежать... Во Франкию бежали мы с ним, и было нас он да я, да десять дружков его. По пути прибились к нам еще двадцать, вот те, самые что ни есть отчаянные разбойники, что торговый люд на больших трактах грабили. Эти от гнева Ричарда бежали, потому как охотились за ними шерифы
На глазах у монашки менялась прачка. Бледная кожа наливалась здоровой, матовой белизной, а грязь словно отшелушивалась от рук, покрытых до того струпьями и язвами. По щекам, сверкая, бежали слезы, смывая грязь, пока только неровными дорожками с лица, скрытого тьмой ночи да окруженного ореолом уже огнем сияющих рыжих волос. Голос же всё крепчал, продолжая рассказывать удивительную историю этой странной прачки:
«... А однажды ночью главарь тех разбойников тайно в комнату пришел, которую мы с суженым моим в таверне снимали. Жили-то мы в одной комнате, да только любить меня не смел он, знал, что только одна ночь в году нам дана, Бельтайнова, когда проклятье не коснется его. Потому и терпели оба, хотя страсть как любить хотели друг дружку. А этот в комнате прятался, дождался, когда уснули мы, суженого моего прирезал, а меня силой взял. Сказала я ему про проклятье, да только он не поверил – эти двадцать разбойников из англичан были, не из вельшцев наших. Сначала не поверил, а как во второй раз меня взять захотел – так и не вышло ничего у него. Ох, и озлился он, вызвал своих разбойничков, что снаружи его дожидались, да велел им спящих дружков суженого моего разбудить и, мечи приставив, привести в комнату. Там приказал им меня по очереди похабить, а те отказались. Тогда связали они вельшцев да и сами
поочередно меня похабили. Не знаю, случилось чего, но только остальных проклятие это не коснулось, только того, кто первым меня взял. И тогда, когда кровь из меня потекла от насилий ихних, сила во мне черная проснулась, и сказала я, что прокляты они все, и не дойдет до Святой Земли ни один из них, но помрут в муках, и будет им казаться, что горят они в огне, прежде чем жизнь покинет их, но даже после смерти тела их в землю не лягут. За то же, что вельшцы мои даже под угрозою меня похабить отказались, будет им удача, и ждет их смерть честная, в бою, а до того запрещаю им руку поднимать на мучителей моих. Потому как недостойны они легкой смерти от железа честного. Англичане только посмеялись, и с тех пор так и повелось – шли мы в Землю Святую, и каждую ночь насиловали меня разбойнички, а вельшцы мои как бы в стороне от всего этого стояли. А я как будто каждую ночь от них силы брала, да и училась потихоньку силой своей управлять. Потому как женщина я, и хочется мне любви мужской не раз в году, по праздникам Бельтайн, но чаще, и на этих вот смертниках и училась... Они поначалу и не замечали, что хиреют после каждой ночи, а я... я силу в себе копила. Ждала, когда сказанное мной исполнится. Знала, уверена была – непременно будет это, и вот... Сегодня в воду все двадцать ушли, и последние тринадцать дней и ночей горели они огнем и жаром внутри тел своих... А вся сила, что была в них, теперь – моя!»
Совсем другая женщина сидела теперь перед монашкой. Закончив говорить, Рыжая воистину преобразилась. Зеленые глаза ее сияли светом, ничуть не меньшим, чем яркие, крупные звезды в небе над плывущим по Средиземному морю кораблем. Волосы огненным потоком опускались на гордо расправленные плечи красивой молодой женщины, так не похожей на то забитое создание, что с гребнем в руке еще час назад подошло к монашке с просьбой исповедать ее.
– Отпустишь ли ты мои грехи? – спросила женщина и испытующе посмотрела прямо в глаза смутившейся монашке. Уж слишком чувственным был взгляд, слишком много в нем было жара, который иногда беспокоил и ее, давшую обет безбрачия монашку Ордена Святой Магдалины. Но ответила она на вопрос скромно и с достоинством, причитающимся ей по сану:
– Я не могу принять твою исповедь, да и грехи твои отпустить не могу, ведь судя по всему, ты и некрещеная вовсе... То есть... ты ведь... не христианка?
– Это иудеи константинопольские так обычно отвечают – вопросом на вопрос, – вдруг засмеявшись, сказала вельшка. Затем успокаивающим движением взяла монашку за руку. – Да и не нужно мне никакого отпущения грехов. Ты права, я не христианка и исповедь мне не нужна... Просто... я должна была кому-то всё рассказать. А ты мне нравишься. Ладно, пойду я спать. Завтра будет хороший день! – Рыжая резко встала и ушла на корму.
А на следующий день по всему кораблю раздавался ее смех, она шутила и заигрывала с солдатами, ночами же... Ночами она смеялась по-другому. И смех этот вносил смятение в душу монашки из Ордена Святой Магдалины... Лишь вспоминая, КЕМ была ее святая, монашка истово молилась о прощении за то, что осмелилась судить. Ко дню, когда корабль наконец причалил на пристани Алеппо, за зеленоглазой ведьмой твердо закрепилось прозвище, данное ей солдатами, – Шалунья Рыжая.
Уже здесь, в пустыне, среди солдат стала популярной песня, неизвестно кем сочиненная, но несложные и откровенно вульгарные слова которой вызывали у рыжей прачки смех всякий раз, как она ее слышала у походных костров:
Шалунья рыжая ножкой топнет, Шалунья рыжая в ладоши хлопнет, Шалунью лорд в покои не дождется — Ее сегодня миленький уж топчет. Шалунья рыжая над лордом посмеется, И лордов клин, как веточка согнется. Шалунья рыжая – солдатская подруга. Солдатам дарит ласку без испуга. Шалунья рыжая ножкой топнет, Шалунья рыжая в ладоши хлопнет, С солдатом в пляс ночной пойдет без страха, А лорд богатый по шалунье сохнет.