Сезанн
Шрифт:
– Каролюс!..Он видит, что он влопался с Веласкесом!..
Тот, кто хочет заниматься искусством, должен следовать Бэкону. Бэкон определил, что такое художник: Homo additus naturae [10] . Бэкон очень силен! Но скажите, мосье Воллар, ведь, говоря о природе, этот философ не предвидел ни нашей школы пленэристов, ни этого другого, последовавшего вслед за ней бедствия: комнатного пленэра!..
Двое посетителей остановились перед пейзажами Сезанна, повешенными несколько дальше. Я обратил на них внимание мэтра. Он приблизился к картинам и бросил на них взгляд:
10
Человек, прибавленный
– Понимаете, мосье Воллар; я многому научился, когда писал ваш портрет… [11] И все-таки мои картины помещают теперь в рамы!..
Возвращаясь к Каролюсу Дюрану, приверженность которого к импрессионизму являлась для Сезанна неисчерпаемым источником размышлений и комментариев, он заметил:
– Ай да молодчик! Он заехал ногой в зад Академии художеств… Скажите, мосье Воллар, быть может он больше не находил покупателей, бедняга?
Гильмэ. – Подумать только, что былой успех Каролюса Дюрана вызывал зависть даже у Мане! Однажды Астрюк взял его врасплох: “Почему, Мане, ты так суров к своим собратьям?” – “Ах, мой милый, если бы я зарабатывал всего сто тысяч франков в год, как Каролюс, я бы у всех находил гений, не исключая тебя и даже Бодри!”
11
См. Главу VIII. (Прим. автора)
Я. – А эти слова, которые он сказал Орелиену Шолль, хвалившемуся своим влиянием в редакции “Фигаро”: “Ладно, устройте, чтобы меня помянули в числе покойников!”
Сезанн. – Послушайте, мосье Воллар, этот парижский дух меня… Простите. Я ведь только художник… Мне очень улыбалась мысль заставить позировать обнаженных женщин на берегу Арка… [12] Но, понимаете, женщины – это телки или хитрюги, они хотели поймать меня на удочку. Жизнь – это страшная вещь!
Гильмэ (указывая на “Олимпию”) – Но Виктория, позировавшая для этой картины, какая это была красивая девушка! И такая забавная! Однажды она пришла к Мане: “Слушай, Мане, я знаю одно очаровательное юное существо: дочь одного полковника. Ты должен с нее что-нибудь написать, так как бедняжка сидит без гроша. Только видишь ли, она получила воспитание в монастыре, она совсем не знает жизни, ты должен с ней обращаться, как с дамой общества, и не смей говорить в ее присутствии никаких пакостей!”
12
Река в Эксе, в Провансе. (Прим. автора)
Мане обещал быть воплощенной благопристойностью. На следующий день Виктория является вместе с дочерью полковника: “Ну-ка, красотка, покажи мосье свой товар!”
Сезанн по-видимому не находил никакого удовольствия в этой забавной истории. Он расстался с нами с озабоченным видом. Несомненно, его преследовала мысль о том, что женщины – “это телки и хитрюги”.
IV. Выставки импрессионистов
В 1874 году Сезанн вместе с Писсарро, Гильомэном, Ренуаром, Моне, Бертой Моризо, Дега, Бракемоном, де-Ниттис, Брандоном, Будэном, Кальсом, Г. Колэном, Латушем, Лепином, Руаром и несколькими другими художниками, являющимися в той или иной степени “новаторами”, – в общем в количестве тридцати человек, – участвовал в выставке “Анонимного общества художников живописцев, скульпторов и граверов”, у Надар, бульвар Капуцинов, 35.
Эта выставка имела такой же скандальный успех, как и “Салон отверженных”. Но сверх всего у публики было здесь и еще одно основание для недовольства. В то время, как на выставку “Салона отверженных” ходили даром, в виде дополнения к официальному салону, – для того, чтобы посмотреть “импрессионистов”, приходилось раскошеливаться. “Импрессионисты” – таково было имя, которым невольно окрестила публика этих живописцев при виде помещенной на выставке картины Моне, называвшейся “Impression” (“Впечатление”).
Сезанн сверх ожидания нашел покупателя для одной из своих картин, экспонированных на этой выставке. “Дом повешенного”, ныне находящийся в Лувре, был приобретен графом Дориа, который уже раньше обнаружил “свободу” своих взглядов, открыв Кальса и Гюстава Колэна. Стоит ли говорить, что “экстравагантная” покупка картины Сезанна дискредитировала этого любителя в глазах окружающих его “знатоков”?
Три года спустя, в 1877 году, Сезанн вновь выставляется вместе с некоторыми участниками той же группы в доме № 6 по улице Лепелетье, в арендуемом помещении. На этот раз по совету Ренуара манифестанты без колебания называют себя “импрессионистами”. Это было сделано не потому, чтобы они претендовали на новую живопись; они довольствовались тем, что честно говорили публике: “Вот живопись, которой вы не любите! Если вы войдете, тем хуже для вас, – денег не возвращают!” Но такова магия слов, что в конце концов стали верить, что новое слово означало новую школу. Это недоразумение до сих пор не рассеяно.
– Разве у нас не продолжают, – говорил мне по этому поводу Ренуар, – видеть лишь авторов теорий в художниках, чья единственная цель была писать, по примеру древних, радостными и светлыми красками!
Что до Сезанна, то стоит ли прибавлять, что его картины на этой выставке вызвали снова единодушное осуждение?! Сам Гюисманс, восхваляя подлинность искусства художника, говорил о “сногсшибательных нарушениях равновесия, о накренившихся набок, словно пьяных домах; об искривленных фруктах в посуде навеселе…”
Хотя в это время, как и в течение всей жизни Сезанна, живопись была его преобладающей страстью, но шедевры литературы далеко не оставляли его равнодушным. Он отдавал предпочтение Мольеру, Расину и Лафонтену; из современных ему писателей он очень высоко ставил Гонкуров, Бодлера, Теофиля Готье, Виктора Гюго, словом, всех тех, кто дает красочные образы.
В связи с поэмой, написанной Готье в честь Делакруа, он дошел до того, что сам сложил стихотворную строчку в честь поэта:
Готье, великий Готье, влиятельный критик!Сезанн даже являлся одним из завсегдатаев салона Нины де-Виллар, столь радушной к поэтам того времени. В ее доме отсутствовала какая бы то ни было напыщенность; тому, кто приходил не пообедав, разогревали блюда, сдвигались за столом, чтобы дать ему место; наконец там всегда было что покурить. Именно здесь Сезанн познакомился с Кабанером, одним из своих ранних почитателей.
Кабанер был отличный малый, слегка поэт, слегка музыкант, слегка философ. Слишком много правды в том, что Фортуна ему не благоприятствовала; но он никому не завидовал- так сильна была его вера в свое музыкальное дарование. Его внутреннее убеждение состояло в том, что судьба в своей несправедливости сделает его неудачником. С полной готовностью он принимал свою участь. “Я – любил он повторять, – я войду в историю главным образом как философ”. Многие из его словечек передавались из уст в уста. “Мой отец, – говорил он, – был человеком типа Наполеона, только менее глупым…” В другой раз: “Я и не знал, что я так известен. Со мной здоровался вчера весь Париж”. Кабанер не прибавлял при этом, что он участвовал в похоронной процессии.
Во время осады Парижа при виде сыпавшихся градом снарядов Кабанер с любопытством спросил Коппэ:
– Откуда эти снаряды?
Коппэ, ошеломленный:
– Очевидно, это осаждающие, которые в нас стреляют.
Кабанер после некоторого молчания:
– Что, это все пруссаки?
Коппэ вне себя:
– А вы хотите, чтобы кто это был?
Кабанер:
– Не знаю…другие народности.
Не меньшей оригинальностью отличались его реплики, касавшиеся близкой ему области, – музыки. Когда пьеса Гуно, сыгранная им вслед за произведением своей собственной композиции, была встречена аплодисментами, он заметил: “Да, это две прекрасные вещи!” А на вопрос: “Можете ли вы передать тишину в музыке”, – Кабанер не задумываясь ответил: “Для этого мне понадобится содействие по крайней мере трех военных оркестров”.