Сезоны
Шрифт:
И я уже совсем другими глазами смотрел на человека, который лежал сейчас рядом со мной, сцепив пальцы на затылке. Этот человек орал в своей кроватке, суча ножками, в то самое время, когда за стеной, не за стеной, так чуть подальше, но, главное, здесь же, в Перекатном, жил отец — веселый бородатый человек, которого я никогда в сознательной своей жизни так и не встретил и которого мне всегда так не хватало.
Не знаю, какое поле возмутил я вокруг себя, но только Феликс, не меняя позы, негромко начал говорить:
— Дома у меня, ну, дома в Вологде, у мамы, висит картина. Вот такая, довольно большая, — показал он руками примерно на метр. — Она что из себя представляет? Такой
— Так она что, маслом написана или… — перебил я его.
— Наверное, чем же еще? Так вот, мачта какого-то мощного парусника. И за канат… или не знаю, как они называются…
— Ванты.
— Пусть ванты. Так вот, за эти ванты держится девчонка лет так под двадцать. И она хохочет. Девчонка в белых брюках, в красивых туфлях. С рыжими волосами. В белой капитанской фуражке набекрень. Очень славная девчоночка. Может быть, с той поры я и неравнодушен к рыжим. Ну ладно, это к делу не относится… А она, понимаешь, хочет, видно, забраться по вантам. А я еще, когда маленьким был, думал: «Как же она залезет, такие туфли у нее!.. Интересно. Они же свалятся с ее ног и упадут в море. Будет жалко!» И эту картину я всегда помню: и это темное небо, и синее море, и яркие звезды, красивую такую девушку. И как она хохочет… Я никогда не спрашивал, откуда у нас эта картина. Знал только, что с Колымы. И в Перекатном она у нас висела. И эта жизнерадостная особа всегда встречала и приветствовала меня своим смехом, как только я, проснувшись, открывал глаза. А относился я к ней в разное время по-разному. И вот в прошлом году после крымской практики был я на каникулах, приехал домой поздно. Утром просыпаюсь — смеется. Я уже смотрю на нее по-другому. Уже вижу, что она, конечно, перерисована с чего-то, а сначала-то все время думал: «Ну где это художник на Колыме мог увидеть вот такое?» А моя мать и говорит: «Да нет, это… Да это, — говорит, — с открытки скопировано». Конечно, они сейчас увяли, эти краски. Сегодня это уже не такое черное небо, не такие яркие звезды, не такие рыжие волосы… Висела всегда она в простенке, чтобы солнце на нее не падало и краски не выгорали.
Мать рассказывает историю картины так. Перекатное в то время было маленькой деревушкой. Такая глухомань! Но ведь прииски вокруг. Вообще мать моя кончала восточный факультет МГУ. Но судьба ее сложилась не ахти как. Такая трагедия в семейной жизни у нее случилась перед войной, что готова была она сбежать хоть на край света. Этот край и отыскался в Перекатном. Приехала она туда, познакомилась с батей, а он уже там служил, замуж за него вышла… И в этой деревеньке дома, конечно, никогда не запирались. Хоть и шла война, а с питанием там было неплохо. Тут пайки приисковые, сам понимаешь. Да и дома всегда были припасы: ягоды собирали, грибы, рыба водилась. Все это обрабатывали, солили, жарили, пироги пекли, хлеба — и лежала жратва в кладовых. И вот мать отлучилась куда-то, возвращается — и видит, что какой-то мужик выскочил из дома, почти столкнув ее с крыльца. А у него в руке кусок или хлеба, или пирога, ну, чего-то съестного. Мать моя сначала, конечно, обмерла от страха. Но то, что перед ней был вор, а ведь никто же не воровал у нас никогда, да и вообще в Перекатном не воровали, заставило ее наплевать на страх, схватить мужика за полу и закричать. И вдруг этот человек начал у нее просить прощения. Он целовал ей руку, которой она его крепко держала, и говорил: «Умоляю вас, дорогая, простите меня. Умоляю, простите меня». И она увидела, что перед ней в сером ватничке, в серой ушанке, которая странным образом сидела на голове, вернее, голова была столь большой для ушанки, что она держалась на ней только благодаря опущенным ушам, туго схваченным под подбородком тесемками, стоит человек, такой располагающий к себе. Мать отпустила его и пригласила в дом.
И когда он уже отогрелся, мать накормила его, он успокоился, пришел в себя и говорит: «Хотите я вам что-нибудь нарисую?» Мать отвечает: «Ну, я не знаю, что мне можно нарисовать?» А тут как раз я родился, и он предложил: «Я нарисую книжку для вашего сына». Я помню эти книжки, но они не сохранились. Он рисовал мне книжки. Текста не было. Все первые сказки я увидел в картинках; Мне кажется, что я цветные сны вижу с детства (и сейчас их вижу!) из-за того, что я все видел в ярких красках, в ярком цвете… И он начал приходить к нам. Короче говоря, он стал хорошим знакомым нашей семьи. Будем так считать, хотя это и не совсем, конечно, так.
Тот человек оказался рабочим с прииска, его уволили по болезни, и он продвигался к дому. А деньги-то были пропиты. Он матери как-то предложил: «Давайте я вам что-нибудь буду по дому делать. Я не могу найти здесь работу. А на фронт меня не берут. Мне бы до весны только перетерпеть. Правда, я мало что умею. Ну давайте я вам лампочку вверну!» Мать говорит: «Ну, мне нечего…»
Действительно — никакого особого хозяйства нет. Похлопотала она за него. С трудом превеликим нашлась ему работа санитара в больничке местной.
И однажды он говорит моей матери: «Вот если бы вы мне достали масляные краски, я бы смог нарисовать вам, вернее, снять копию с картинок, какие понравятся вам». Когда приходили американские консервы, в ящиках между банками лежали картинки, открытки. Развлечь американцы хотели нас, что ли? И одна открытка моей матери чем-то понравилась… — Феликс сел, затем снова прилег и умолк.
Я потянулся к газете, спасенной в свое время, тщательно высушенной мной, оторвал длинную клинообразную полоску, намотал ее кольцом на мизинец и начал старательно вытягивать козью ножку.
— У нас вот какая история случилась…
— Ну, — сказал я, старательно прокручивая во рту и обильно слюнявя кончик мундштука козьей ножки.
Феликс молчал. Я чуть повернул голову и увидел его лицо, неспокойное, напряженное, профиль обострился, хоть на медали чекань, губы шевелятся. Чувствуется — весь в себе.
Я еще подождал. Молчание.
— Ты что-то еще обещал вспомнить?.. А, Феликс?
— Спать пора, — смутившись, ответил он и торопливо задул свечу.
10
На следующий день ожидали вертолета. Все было скатано, сложено, упаковано, подготовлено. Только палатка стояла. Прилети винтокрылый «кузнечик», и в мгновение ока побросали бы мы в его тесное брюхо шмотье и… прощай, Кычувэвеем, Тальновеем, прощайте, безымянные бухточки!.. Никогда больше не придется нам пройти по своим следам!.. Но после двенадцати стало очевидным: сегодня предстоит еще одна ночевка на том же самом месте, которое, честно говоря, мне уже надоело.
А тут еще что-то накатило.
На душе было скверно, тревожно, неопределенно. Может, разговор вчерашний что-то всколыхнул? Может быть, хотел от него чего-то большего, может быть, самому хотелось излиться, а вместо этого — «так хохочет, так хохочет… жили неплохо». Нет, не мог я сегодня спокойно смотреть на физиономию студента, который исправно, но вяловато исполнял свои обязанности и, похоже, думать не думал возвращаться к своим мемуарам о жизни в Перекатном. А ведь точно чего-то недоговорил. Заикнулся — и проглотил. Нет, надо сбежать куда-нибудь!