Сезоны
Шрифт:
Он в который раз листает первый том Маяковского, как будто именно здесь хочет найти талисман, который выручил бы его, направил бы бесформенный рой фактов (да, только фактов! — того, что было) в единственно верное русло, которое придало бы им законченность, чтобы любой человек, прочитав его записи, смог бы видеть именно то, что знал и чувствовал он, а если и нет, то хотя бы снизошел к его чувствам и не опошлил их.
Как это назвать, что случилось с ним тем утром? Просветлением? Озарением? Он вздрогнул, когда ЭТО пришло к нему. Еще были сомнения, еще он думал, что кощунствует. Но рука уже твердо и крупно выводит печатными буквами в левой половине листа:
Да-да-да-да! Да, он так решил! Так!.. И, подчинившись жесткой конструкции автобиографии родного ему поэта и ее заразительному синкопическому ритму, Громов начинает писать первые свои записки, назвав их: «ТО, ЧТО ОТСТОЯЛОСЬ В ПАМЯТИ».
Тема
Я — человек. Этим и интересен. Об этом и пишу. Пишу то, что отстоялось в памяти. Другое — почему я себя человеком считаю.
Память
Фамилия — Громов: очевидно, когда-то, кого-то из предков моих убило молнией. А думали, что громом. Знаю свою родословную только до дедок и бабок. Громов-дед умер от горячки, когда отцу было полгода. Оба деда пахали землю: один — на Брянщине, другой — в Новгородской губернии.
Вот таким было начало. Не стоило, наверное, так бесхитростно, так открыто подражать. А в «Теме» так почти слово в слово. Только и разницы — один пишет: «Я — поэт», другой — «Я — человек»; один бьет на отстоявшееся словом, другой — на отстоявшееся в памяти. Подражать нехорошо. Подражать предосудительно. Только живопись да скульптура признают копиистов как мастеров своего дела. А в других искусствах подражать — это плагиат. Плагиат! «В духе», «в стиле» — это еще куда ни шло. Даже Пушкин, даже Лермонтов другой раз писали в духе и стиле кого-то.
Но взгляните: одна ли жизненная позиция двух пишущих? «Я — поэт. Этим и интересен. Об этом и пишу», «Я — человек. Этим и интересен. Об этом и пишу».
Слова чуть-чуть отличаются, а разница огромная! Слова только чуть-чуть отличаются, а интонация иная, настроение, смысл другой. Да, это и есть русский язык. Это по-русски! Может быть, повременим уничтожать молодого автора? Не будем выдавать ему «белый билет»? Посмотрим, как дальше дело пойдет?
Громов начал набрасывать свои записки, помнится, в четверг утром. Писал он весь день. В пятницу у него тоже была возможность писать, так как отгулы его за полевой сезон, а их было пять дней, не кончились — на работу он должен был выйти с понедельника. Писал он и в субботу, и в воскресенье. Пачка бумаги на двести пятьдесят листов быстро таяла оттого, что каждую вымаранную страницу он старался переписать начисто и, переписывая, снова превращал ее в трудночитаемый черновик. Но ему такое дело нравилось. Он вошел во вкус этой изматывающей, бесконечной и порочно сладкой работы.
В воскресенье вечером он решил, что завтра подаст рапорт начальнику экспедиции и попросит неделю отпуска в счет очередного, мотивируя его всеми правдами и неправдами. Он чувствовал: нельзя ему прерываться, нельзя упускать найденное, нельзя не окончить начатое. Иначе…
Иначе не могло быть.
Отпуск ему дали. Хотя с видимым неудовольствием, но дали. Лев Петрович решил, наверное, что Громов хочет отгулять «на всю катушку» перед тяжелыми временами. И никому на ум не пришло, даже близким друзьям-приятелям, что Паша
И вот в следующий четверг, уже во втором часу ночи, он окончил свои записки, поставил жирную точку, но через минуту приписал вот это:
«Самый-самый конец
В отделе кадров Северо-Восточного геологического управления мне дали направление в Восточную комплексную экспедицию. Я не возражал».
— Я не возражал! — громко повторил Громов, вставая. Он широко и блаженно потянулся, сделал глубокий вздох, потом разом выдохнул и, скрючившись завис над последним листом.
Может быть, еще прибавить что-нибудь эдакое, легонькое, с «клюквочкой»? А то больно уж протокольно: «Я не возражал». Да кто ты такой, чтобы возражать? Салага, неудачник, отщепенец, уголовник, жена бросила»… Все это повторял про себя Громов с каким-то внутренним ликованием, необъяснимым, чистым, раскрепощенным, без оглядки на прошлое, без слез о настоящем и с верой, большой и прекрасной, в будущее.
Простим ему, двадцатидевятилетнему мужчине, юношеский порыв, детский восторг перед собственным творением или лучше позавидуем. Он еще долго не успокоится. Он еще будет стоять на улице под ветром в своем белом с серыми оленями свитере и смотреть в небо. И к нему придут такие вот слова: «Ветер и звезды. Звезды большие и голубые, как кристаллы аквамарина. Светят они пронзительно. Смотреть на них больно. Но не смотреть никак нельзя».
И как только они к нему придут, он почувствует, как холодно на улице. Дрожа от озноба, он быстро вбежит в балок. Запишет торопливо и коряво на первом попавшемся листке эти слова о ветре и звездах, пока слова теплые, пока не забылись. И неизвестно, от чего он согреется, разденется до трусов и майки, залезет под одеяло и, пристроившись поудобнее на подушке, спокойно уснет.
Записки Громова
I. То, что отстоялось в памяти
Тема
Я — человек. Этим и интересен. Об этом и пишу. Пишу то, что отстоялось в памяти. Другое — почему я себя человеком считаю.
Память
Фамилия — Громов: очевидно, когда-то, кого-то из древних моих предков убило молнией. А думали, что громом. Знаю свою родословную только до дедок и бабок. Громов-дед умер от горячки, когда отцу было полгода. Оба деда пахали землю: один — на Брянщине, другой — в Новгородской губернии.
Главное
Родился 8 марта, отчего всю сознательную жизнь мучаюсь и день рождения справляю 9-го; год рождения 1937-й, место рождения — город Хабаровск.
Состав семьи
Отец: Родион Николаевич Громов — начальник геологоразведочной партии. Перед войной работал в верховьях Колымы. Последнее письмо получено в конце 1941 года. Весной товарищи сообщили, что умер от крупозного воспаления легких и похоронен в Перекатном.