Шаги за спиной
Шрифт:
– Нет, ничего похожего.
– Они близко?
– По-разному. Сейчас совсем близко. Сейчас они почти наступают мне на пятки. Мне так и хочется поскорее убрать ногу, чтобы на нее не наступили. Они должны слышать все, о чем мы говорим. Я пробовал быстро оборачиваться, понимаешь, вот так, из-под руки. Я оборачивался и шел, глядя назад.
– Они исчезали?
– Нет. Если я поворачивался справа, они оказывались слева от меня, и наоборот. Они продолжали идти.
– Они очень громкие?
– Нет, не очень. Когда идешь по шумной улице, их не слышно. Врачи говорят, что
– Успокойся, – сказала Тамара, – я тебя понимаю. Я тебе помогу.
– Это те самые слова, которые никогда не говорила Люда.
– Какие?
– «Я тебе помогу».
– Тебе она очень нравилась?
– Когда-то я просто с ума сходил. Мне казалось, что именно ее я искал всю жизнь. А теперь я хочу найти тебя.
Тамара просунула руку ему под локоть и чуть прижалась, так, что он чувствовал ее грудь. Тамара была совсем маленького роста.
48
Павел Карпович родился в девятьсот восьмом, на окраине города, в слободе Немышлянской. В те времена город был примерно тем же, что и нынче, только чуть грязнее кривились улицы, чуть чище был воздух и реки. Да и рек было больше – вспомнить только Нетечь и Немышлю. Жизнь была та же: те же разговоры – кто сколько украл и сколько продал, кто к кому сбежал и от кого; такие же люди и людишки: пьяные, рыжие, блудливые, нищие, наглые и дураки. В реках водились плотва, окуни и карпы; весной реки разливались, еще не знающие бетона, и в мелких лужицах плескались мелкие рыбки, которых можно было есть прямо живьем. Животы в ту пору не болели, правда, густо гуляла чахотка – спид девятнадцатого века.
Раков было просто пропасть, весенние раки носили под хвостами икру, похожую на нынешнюю красную и такую же вкусную.
Особенно хорошо помнил Павел Карпович зимы: коньки вдоль Немышли и Лопани скользили с хрустом, мороз был синим и глухим, потому что мать наглухо завязывала уши. Была еще гимназия, ничуть не лучше теперишних школ, но и не хуже: такие же учителя – дубины бесчувственные, осины дрожащие пред ликом проверяющих, березки светлые, с которых быстро обрывали кору; писали тогда палочкой с пером и пальцы были вечно в черниле; предмет был такой: «чистописание», самый грязный предмет, по правде сказать – учительнице ломали стол, обливали стул чернилом и прочее. До чего же приятно вспомнить.
До переворота жилось сносно. Потом переворот прозвали Великой Революцией, прозвище понравилось, да так и осталось.
Когда случилась эта самая великая, Павел Карпович не помнил.
Зато помнил как играл в догонялки в подвале гимназии и наткнулся на Верочку Разину и поцеловал ее в темноте.
Неудачно поцеловал, в зытылок. Это было второго мая Бог знает какого года. Дату Павел Карпович записал и решил праздновать как самый лучший день. Но судьба решила иначе.
Был у Павла Карповича дядя в деревне. Дядя имел дом, двор, сад, двух коров, добрую душу и богатырский голос. За голос он и положил голову. Однажды мать, отец и сам Павел Карпович гостили в деревне. Было это второго мая. Отец ушел на пруд рыбачить, тетка с сестрой Натальей пололи картошку на дальнем огороде, в небе пели три жаворонка, посреди улицы сидела лисица и никого не боялась. Что люди тогда, что звери – все были посмелее теперишних. Подъехал казак на черной кобыле.
Кобыла блестела, как политая жиром. Вся черная, только на носу розовая полоска, да в ухо воткнута белая тряпка, видно, больное ухо. Мать сидела на бревнах и лузгала семечки. В деревню она приезжала побездельничать.
– Что, хозяйка, пустишь в дом? – спросил казак.
Голова ровная, стрижен под горшок, шея в одну линию с плечами и макушкой – настоящий казак, таких в пивных на вывесках рисуют. Только что без усов.
– А не пущу, – ответила мать.
– Тогда я и спрашивать не буду.
– Эй, Василь! – позвала мать, – поможи, тут к тебе в дом лезут.
И дальше лузгала семечки. Павел Карпович смотрел на все это сквозь окно и сквозь заросли шиповника перед окном. В окне скакала муха, дикая и злая, била лбом стекло, оглушалась, падала и снова била.
Пришел дядя и стал разговаривать.
– Ты че на меня орешь! – заорал казак и снял ружье с плеча.
– А я не ору, голос у меня такой, – еще громче сказал дядя.
– А я говорю не ори, не доводи до греха, – сказал казак и прицелился.
– А я тебе говорю…
Казак выстрелил:
– Страсть не люблю, когда на меня орут.
Потом выстрелил и в мать, на всякий случай. Огляделся, привязал кобылу к частоколу (а частокол весь серый был от дождей, снизу подгнил, давно менять собирались, да как-то душа не лежала), спокойно так кобылу привязал и вошел в дом.
Павел Карпович влез под диван.
Комнат было две, стены синие, меловые, снизу крашенные.
Из-под дивана только низ и видно. Стены и сапоги видны, еще кроватка в кухне, на той кроватке сроду никто не спал, только бросали на нее лишние одеяла.
– Эй, мужики! Есть кто дома? – спросил казак и сам же ответил: – нет никого.
Снял ружье и поставил в угол. Пошел в другую комнату. Там была спальня и висели образа. Помолился и выпил воды. Воду всегда держали в комнате, чтобы подать проезжающему напиться.
Грех проезжему человеку воды не подать.
Павел Карпович вылез из-под дивана и взял ружье. Ружье было тяжелым, пришлось упереть его штыком в пол. На прикладе вырезано: «Сеня». И сердце со стрелой. Приклад весь черный, но протертый до блеска в двух местах – тут, видно, надо руками браться. Вот курок, на него нажимают. Козак вернулся и стал в дверях:
– Что, хлопец, будешь меня стрелять?
Павел Карпович надавил на курок и закрыл глаза.
– Это тебе не револьвер, – рассмеялся казак, – ее зарядить сначала надо. Дай сюда, я тебе покажу. Что, не дашь?
Он обернулся, взял табуретик из спальни и поднял его двумя руками перед собой.
– Сейчас мы с тобой бороться будем.
Он поднял табуретик повыше.
Икона Богоматери (пыльнющая, старая, черная и склизкая от старости) сорвалась с крючка и шмякнулась на пол, плашмя.