Шаль
Шрифт:
Степанков, поглядывая в окно, со вкусом расправился с курицей. Он пытался выкинуть из головы сумбур из отрывочных эпизодов сегодняшней странной встречи, несостоявшегося свидания с Михаилом и чего-то неясного, смутного, надвигающегося, чему он еще не знал названия… Следуя давно заведенному ритуалу, плеснул в широкий стакан любимого «Бифитера», добавил немного тоника и пару кусочков льда. Пора в «шоу-рум», как это теперь называется. А проще — в небольшой уголок в гостиной, на мягкий кожаный диван, вытянуть ноги, пригубливать джин и выбивать утренние мысли бредом дневных теленовостей, развлекательных шоу, боевиков и прочей дребедени. И здесь Степанков любил то, что имел: вместо телевизора на стене висела плазменная панель в серебристой раме. Подобрана она была
Дорогой агрегат, напрягая все свои возможности, пытался угодить хозяину: эротические страсти, бешеная перестрелка из всех мыслимых и немыслимых видов оружия, кувыркающиеся и взрывающиеся машины, террористы, землетрясения, наводнения, пожары… Щелк-щелк… По «Культуре» на фоне надутых гигантских средств одноразового пользования или похожих на них предметов нудно предвещают гибель русской литературы. Щелк-щелк… «Секс в большом городе»… А перед глазами — худая женская фигура, острые плечи, руки, подрагивающие пальцы, смятый пластмассовый стаканчик, разлитый чай, выцветшие грустные, все понимающие глаза… Лизонька — необычайно одаренный ребенок… Мила не знает, что я пошла… Шаль. Пуховая шаль, стянутая на груди. Да отцепись же ты — щелк — и нет «Секса в большом городе»… И плотный затылок Михаила в окне «Пирамиды»…
Позвонить? Нет, не сейчас. Михаил… Мишка… Большой друг из прошлого.
Прошлого, которое в последнее время зачем-то настойчиво преследует его. Прошлое, от которого хотелось уйти, избавиться. Но это его прошлое, он там был не один, был частью чего-то большого, гораздо большего, чем он сам. А сейчас в гигантском городе — он один… Нет, от этих мыслей просто так не отделаться. Попробуем сосредоточиться… Сосредоточиться… Скажем… Степанков покрутил в руке стакан… Сосредоточимся, например, на джине. «Бифитер». Да, «Бифитер» приятнее «Гринлса» и «Гордонса»… Тоник лучше израильский, без сахара, и хинин натуральный. Вот так, немного берешь в рот и, не глотая, проводишь кончиком языка по деснам, небу… Прислушиваешься к ощущениям… Глоток… Ждешь… Вот только теперь начинают работать ступеньки послевкусия. У каждой ступеньки свой оттенок. Чем больше этих ступенек, тем ценнее напиток. Не только, кстати, джин. Ликер, десертное вино, херес, мадера, портвейн, бастардо… Коньяк и ром распознаются и оцениваются несколько иначе… Степанков улыбнулся, вспомнив то ли анекдот, то ли где-то вычитанное: в Штатах нашего шпиона разоблачили из-за того, что тот пил джин зимой. Джин — традиционный освежающий летний напиток. Хотя кто сейчас этого придерживается…
Степанков поежился: м-да, лето… Прохладно… Когда-то, давным-давно… когда он был еще маленьким, мама каждую субботу подставляла табуретку к огромному, как мамонт, шифоньеру, доставала шаль, аккуратно завернутую в пакет. Это была большая и очень пушистая шаль, которую связала бабушка. Пряжа была из особого козьего пуха, ее где-то заказывали, откуда-то привозили. Перед тем как совершить покупку, женщины долго обсуждали достоинства разных видов шерсти, сравнивали цены. Он помнил эти разговоры. Теперь-то он понимал, что это была, видимо, очень дорогая вещь. Мама берегла ее и вынимала из пакета по субботам. Да еще несколько раз надевала на родительское собрание и семейные праздники.
Достав шаль, она усаживалась у телевизора, включала любую программу, брала особую массажную щетку, которой, кроме мамы, никто в доме не имел права пользоваться. Такие щетки дарили на работе на Восьмое марта профсоюзные комитеты. Мама берегла свою «массажку» и говорила мужчинам: «А вам, лысым, нечего. У вас есть пять пальцев». Отец, который до самой смерти так и не стал лысым, не обижался, ему нравилось, как мама шутит. А она бережно расчесывала шаль, и та становилась еще более пушистой, ворсинки поднимались и стояли, пошевеливаясь, как живые. А когда шаль сворачивали, то получался большой кот, вздыхающий во сне. Мама же бережно вытаскивала из щетки пушинки и
По субботам мама, завернувшись в шаль и уже готовая к выходу, совершала еще одно действо, которое Володя помнил и теперь. Она доставала откуда-то маленький флакончик «Красной Москвы», бережно открывала крышечку, каким-то особым, изящным движением запускала мизинчик именно в крышечку флакона и легко и коротко прикасалась к шее, где-то за ушами. Флакончик этот, казалось, был нескончаемый. Но однажды Володя увидел, как мама подошла к умывальнику и капнула в пузырек несколько капель воды…
Летом, перед выпускным классом, Володя пошел на комбинат. Всю свою первую зарплату он истратил на какие-то совершенно сумасшедшие французские духи и подарил их маме. Она заплакала, забыв даже поблагодарить сына.
Вспоминая это, Степанков дважды добавлял в стакан джин с тоником, но не пьянел, а становился только задумчивей. Ну, надо же, как он сделал сегодня стойку на шаль, и там, в этом «Русском бистро», он смотрел на старую женщину и вспоминал свою рано ушедшую мать, вспоминал своего отца, глубоко погружался в прошлое. И опять, как зубная боль, как невырезанный аппендикс, назойливо ныло воспоминание о несостоявшейся встрече с Михаилом… К отцу у Володи было особое отношение, странное для сына. Обычно мальчишки хотят казаться похожими на главного мужчину в доме, подражают ему. У них же все выходило сложнее.
Суббота в их городе была особенным днем. Вечером они с мамой ждали, когда возвратится отец. Как правило, он приходил сильно навеселе, «подвыпимши». В Москве Володя такого слова в своем окружении даже не слышал, только видел иногда из окна машины, как, шатаясь, бредут по вечерам мужчины в рабочей одежде. Но тогда в их городе в таком состоянии в субботу возвращались все нормальные мужики. Они работали на комбинате. А это тяжелый труд.
Всю неделю отец не высыпался и очень уставал. И по субботам они с друзьями собирались возле маленького магазинчика на их улице. Там была беседка. Мужчины пили пиво. Каждый приносил что-то из дома. Кто — рыбку, кто — колбаску. Это было — их время, и никто не мог посягнуть на него.
Такие посиделки не осуждались: по всему городу там и сям сидели люди. Сидели на лавочках, пили пиво, разговаривали. Бутылка водки появлялась очень редко. Распитие спиртных напитков в общественном месте строго каралось. Направляли бумагу в цех, лишали премии, вычеркивали из профсоюзных очередей на всякий, даже малый дефицит. И мужчины наслаждались тем, что выпивали по нескольку литров пива, шумно беседовали, иногда играли в домино. Вечером отец возвращался домой пьяненьким. Но в отличие от других — не буянил, был тихий, может, даже тише, чем в трезвом виде.
Это стало традицией: он с порога целовал сына в лоб, целовал жену, пил крепкий чай и, несмотря на его крепость, сразу же засыпал, едва добравшись до кровати. А мама спускалась во двор. Туда, где собирались такие же жены работяг, как она. Усаживались на длинную лавочку, доставали мешочек с семечками, и начинался бесконечный разговор. Женщины перемывали косточки обитателям всего двора, рассказывали о себе, о своих мужьях. Иногда плакали. Расходились поздно вечером.
Когда мама возвращалась, он брал ее шаль, забирался с ногами в кресло, смотрел телевизор и думал, что не станет таким, как отец. Хотя он любил отца. Это был ласковый, спокойный человек и в трезвом виде, и во хмелю. Но Володя видел, что отец страдает. Страдает от самой жизни, от того, как она устроена. Отец на войну не успел, ни в какие интересные поездки не ездил, ничем особенно не увлекался. И хотя алкоголиком не был, выпивал понемногу регулярно. А вот после того как он исчез из их дома, из города, а потом, спустя годы, вернулся, запил сильно. К тому времени его жена, мама Володи, уже умерла, он был на пенсии и сидел дома. А Володя тогда бешено «крутился» в Москве и не мог забрать его к себе: он сам снимал квартиру.