Шампавер. Безнравственные рассказы
Шрифт:
291
Бумм! Бумм! Бумм!
– Carajo! [292] Какой это скот так ломится в двери? Послушайте-ка, что вы тут за тарарам устроили? Звонка, что ли, не видите?
– Сударь, я уже целых десять минут звоню.
– Не выдумывай, дорогой мой, я ничего не слыхал.
– Зато я отлично слыхал, как вы распевали по-латыни. Может, это вы, сударь, будете мадмуазель Филожена? Я принес ей письмо от полковника Фогтланда.
– От полковника Фогтланда? Давай-ка сюда!
292
Черт знает что! (исп.).
– Наказано отдать только в собственные руки.
– Пьяная рожа!
– Пьяная? Может статься. Но я француз департамента Кальвадос, орденов у меня, правда, нет, но зато честь моя при мне. Плевал я на пруссаков! Так и знайте!
– Пошел вон, болван!
– Послушайте, хватит вам ругаться, как торговка, и господина из себя корчить. Не то я вам покажу!
– Пошел вон!
– Это я вам сказал так, на всякий случай, поосторожней сами слова выбирайте, да не забудьте про холостяцкие чаевые.
– Ах, еще и чаевые?… Бездельник! Чтобы ты еще больше нализался и на ногах не стоял. Пошел вон, пьяная рожа!
III
Коварна как волна [293]
Итак, Пасро снова один в глубочайшем унынии и с роковым письмом в руке: как же ему поступить? Сомнения и подозрения обступили его; все пропало! Уверенность рушится, как старый дом под ударами топора. Кто этот полковник Фогтланд? Какое он имеет отношение к Филожене? Что значит это послание?… После долгой нерешительности, долгой борьбы, чтобы избавиться от своей тревоги, он сломает печать на письме, в котором содержится либо окончательный приговор ему, либо торжественное оправдание его любовницы, гнусно им заподозренной, заклейменной
293
В эпоху романтизма писатели охотно цитировали Шекспира. Этой моде отдает дань и Борель. Приводя в названии главы эти слова, взятые из «Отелло» (акт V, сцена II), Борель следует за Мюссе, который за три года до него уже использовал их в качестве эпиграфа к комедии «Венецианская ночь».
– Как, сломать печать?… Нет, я еще не сошел с ума! – восклицает он. – Если я вскрою письмо, то что я буду делать потом, окажись Филожена ни в чем не виновной? Я так унижу себя в ее глазах, буду выглядеть ревнивцем, соглядатаем, предателем! Ведь это предательство – взламывать печать, чтобы залезть сапожищами, да еще со шпорами, в доверчивую и застенчивую душу. Да, но если я обманут! Как мне об этом узнать?… Кто скажет мне, что меня не дурачит распутница? Неужто дожидаться, покуда об этом станут кричать на улице? Станут смеяться на всех углах, когда я буду проходить с ней под руку? Станут шушукаться за моей спиной: «Сегодня она со своим студентом. Мне этот больше нравится, чем ее предпоследний». Какая срамота, человеку благородному идти среди бела дня с этакой потаскухой. Ах, это было бы ужасно! Я должен знать то, что есть; я должен знать, наконец, кому мне верить!..
Посмотрим. Нет, нет! Не безумие ли это – докапываться до истины? Кто роется в подобных вещах, роет себе могилу.
Ведь если это письмо запретит мне любить и уважать эту женщину, если оно властно предпишет мне растоптать ее ногами, возненавидеть ее! Ах! Какое ужасное пробуждение! Я этого не переживу!.. Мне нужна моя Филожена, нужна ее любовь навеки! Это масло моей лампады; разлить его, и она потухнет! И это меня убьет!..
Пасро, Пасро! Как ты неблагодарен, как жесток к этой женщине! Зачем обвинять ее, зачем клеймить, зачем?… Знаешь ли ты, что содержится в этой записке? Нет! Так по какому же праву тогда?… Страсть помрачает мне рассудок…
О, нет, конечно же, это нежное существо, добрая, простодушная, невинная девочка, она окружает меня любовью и клянется в ней, а я ее – заботами, радостями, счастьем, ей я отдал молодость, жизнь, ей поклялся в верности навеки; нет, ни за что она бы не сумела, не посмела бы меня обмануть! Нет, нет, Филожена, ты чиста и верна!
Подойдя к окну, Пасро отогнул края записки пальцами и заглянул во внутрь воспаленным и жадным взором. Разбирая слово за словом, он топал ногами и громко стонал.
– Великий боже! Предчувствия – это твой голос, ибо только твой голос никогда не солжет!..
Ужас! Ужас!.. Ах, Филожена, как все мерзко!.. Еще утром я был готов дать голову на отсечение, пожертвовать жизнью; я бы ведь отрекся от бога, если бы бог обвинил тебя. О, как это гнусно! Как низко! Но берегитесь! Никто не знает, что у меня на сердце, когда в нем уже нет любви. Берегитесь!
Посмотрим же, господин полковник; посмотрим, господин Фогтланд, я тоже там буду, на вашем свиданье! Мы будем там все трое!
В изнеможении он повалился на диван и, обхватив голову руками, залился горючими слезами.
Вот что содержало злосчастное письмо слово в слово:
«Дорогая моя Филожена,
Волнения среди унтер-офицеров моего полка требуют, чтобы я безотлагательно ехал в Версаль; не рассчитывай на меня сегодня ночью. У меня не будет возможности вернуться раньше, как через два-три дня; поэтому в воскресенье будь к пяти часам в Тюильри, под каштанами, возле мраморного кабана; я сразу, как приеду, прибегу к тебе, и мы вместе пообедаем. Три дня без тебя – это очень много и очень жестоко! Но долг прежде всего. Люби меня, как я тебя люблю.
Прощай! Целую тебя всю.
Фогтланд».
Может ли быть что-либо менее двусмысленное, более тяжкое? После всех мучительных сомнений к Пасро пришла уверенность. Да, теперь он уверился!..
Но всех этих страданий было еще мало, мало было узнать, что та, кого он окружил нежными заботами и кого одарил чистейшей любовью, клятвопреступница, низкая и подлая тварь. – Видно, суждено ему было в тот день принять удар за ударом и все потерять, навсегда, без возврата. Та, кого он рисовал себе целомудренной, невинной, стыдливой, к кому приближался с трепетом, почитая за преступление, что вырвал ее из девичества и возмутил ее тихую ясную душу, предстала перед ним во всей своей мерзости: распутной, бесчестной, похотливой, поганой!