Шанхайский цирк Квина
Шрифт:
Повсюду бушевал огонь. Тысячу лет полицейский дубасил, и стрелял, и бил китайцев, десять тысяч лет он избивал своих жертв, калечил их и жег огнем. А потом, совершенно неожиданно, он завернул за угол и лицом к лицу столкнулся с человеком из шанхайской квартиры, из туалета в Мукдене, с человеком, которого он знал с того зимнего утра, когда его отца нашли в сугробе с объеденным лицом, а ему тогда повелели ждать у дороги, почтительно склонив голову, пока не проедет могущественный барон, владелец их рисовых полей и всей земли на многие мили вокруг.
Ему тогда было всего восемь, но он вытянул шею и
Он ударил его дубинкой, генерал упал. Он утащил его в переулок и дальше, в заброшенный внутренний двор, он сорвал с него мундир и стиснул яички, чтобы услышать стоны ледяных маньчжурских подвалов.
Тихий стон. Слабый стон умирающего.
Горели огни, и полицейский мысленно отбивал ритм, ритм шагов на террасах своего детства, на великаньих ступеньках, ведущих в никуда. Он отрезал мошонку, вырвал яички, обмотал их вокруг шеи генерала и сдавил.
Одним широко открытым глазом покойник по-прежнему смотрел на него. Полицейский вырвал его и, размахнувшись, отбросил.
Вопли.
Рушится горящая стена, в небо взлетают языки пламени, во тьме сияют генеральские эполеты.
Он спустил штаны и присел на корточки, а потом быстро выскочил из двора и помчался по переулку.
После месяца поджогов, пыток и убийств на берегах Янцзы полицейского отдали под трибунал. Когда в одной деревне он промчался на грузовике через толпу детей, превратив их в кровавую кашу, из кузова на землю выпал пулеметный лафет. Дети страшно кричали, и он ничего не услышал из-за их криков. Он был признан виновным в утрате войскового имущества по халатности. Стоимость лафета вычли из его жалованья, а его перевели из военной зоны обратно в старую часть Кемпейтай, в Маньчжурию.
Следующие восемь лет прошли без происшествий. Все больше и больше людей посылали на Тихий океан, на Филиппины, на Окинаву. В мукденских казармах не было отопления, кормили плохо. Дни он проводил в ледяных подвалах, а по ночам подолгу гулял за городом. Однажды летом – утро было жаркое – русские перешли границу и быстро разбили то, что в свое время было Квантунской армией.
Как фашиста и милитариста полицейского вместе с другими японскими военнопленными отправили в трудовой лагерь в Сибири; там его послали на соляные рудники; соль вычерпывали руками, потому что ни кирок, ни мотыг у русских не было. От соли его глаза воспалились, и он на время ослеп. Ежедневно проводились политзанятия по новому правопорядку, который заключенным предстояло привезти с собой в Японию.
Им не запрещали кормиться самим. Полицейский специализировался на изготовлении пива, которое варил из мха, в изобилии произрастающего в тундре, – домашнее пиво обычно пили крестьяне из Тогоку. Русские охранники так полюбили это пиво, что самому полицейскому редко что оставалось, но по какой-то странной причине он был только рад отдать все до капли.
Прошло три года. Проникшиеся духом марксистско-ленинского учения заключенные собирались вернуться
Около полуночи стали приходить русские охранники – многие из них уже были сильно пьяны. Всего пришло восемь человек, хотя приглашено было больше, а объявиться вполне могло бы и меньше. Они уселись в сосновой роще, пели и смеялись, наливая себе пенного пива.
Amanita muscaria– гриб, хорошо известный сибирским крестьянам – не хуже, чем крестьянам из Тогоку. Если его съесть, сначала бросает в холодный пот, а потом начинается оцепенение, конвульсии, лихорадка. Его называли «Ангелом смерти», потому что его жертвами становились только дети, которые еще не умели распознавать смертоносный гриб.
Полицейский смотрел, как умирают охранники, и чувствовал, что подпадает под некие чары, – быть может, потому, что восемь судеб прерывалось в сосновой роще и восьмижды восемь было число путей, что ведут к древней восточной гексаграмме, первичному символу, что содержится в «Книге перемен».
В любом случае, небо в ту ночь было такое чистое, что каждый глаз в бездонной тьме мог взглянуть на ничтожное существо, на краткий миг ставшее частью безликой, бессистемной драмы, не имеющей ни конца, ни начала, на существо, в смутной надежде преодолевающее ландшафт столь же непроницаемый, как тысячелетия опавших сосновых иголок, на существо, которое понимало в ветрах, носивших его, не больше, чем листок, сорванный с ветки тутового дерева.
Корабль с военнопленными прибыл в Иокогаму весной 1948 года. Вишни еще не отцвели. Японский правительственный оркестр играл «Марш Вашингтон-Пост» и «Звезды и полосы навсегда». Сотни матерей и сестер толпились на пирсе, размахивая белыми платками, пытаясь услышать пение мужчин на борту. Что они кричали? Трижды повторяли «банзай», вскидывая руки?
Крики стали громче, когда корабль подошел к пристани. Теперь стало слышно лучше.
Распылить. Раздавить. Сломать. Изничтожить.
Платки исчезли, семьи недоуменно затихли. Опустились трапы, и по ним пошли мужчины, но никто из них не остановился, чтобы обнять жен, матерей и сестер. Вместо этого они расставили складные походные стулья, взобрались на них и начали выкрикивать бесконечные речи про бешеных псов-реваншистов и шакалов-империалистов. Матери, жены и сестры принялись истерически метаться по пирсу, в панике теряя друг друга.
Полицейский протолкался сквозь толпу, сел на поезд и поехал в рабочий пригород, где его ожидало подпольное партийное задание. Для видимости он стал работать на принадлежащей тайному члену партии фабрике, производившей новинки на экспорт. Он раскрашивал сувенирные модели Эмпайр-стейт-билдинг. Но настоящая его работа заключалась в том, чтобы стоять в передних рядах во время антиправительственных выступлений и бритвой, завернутой в газету, ранить бока лошадям, которых полиция использовала для разгона демонстраций.