Шантаж
Шрифт:
Он говорил и писал на хорошем французском, изредка греша сленгом. Ему помогал в выпуске «Листка Э.» опытный журналист, вот уже семь лет трудившийся над диссертацией о Гегеле и Фейербахе. Секретарь-машинистка, приехавшая неизвестно из какой страны, но говорившая на пяти языках, и курьер на мотоцикле составляли остальную часть штата.
Толстяк сообщил, что ему нужен человек, чтобы порыться в архиве вдовы известного нациста, который та собралась продать. Поручение было деликатное и могло отнять много времени.
Кто-то сел за соседний с ними столик.
— Вам знакома свинья, которая уселась рядом с нами?
Пьер повернул голову и встретил равнодушный взгляд соседа.
— Нет.
— Мне тоже. Но теперь я спокоен, что он не поймет, о чем мы говорим. Французы подчас знают английский, но значительно реже немецкий. Ваш немецкий превосходен. Где вы его изучали?
— Сначала в лицее — исключительно, чтобы вызвать ярость отчима, который изрядно надоел мне со своим Сопротивлением…
— Естественно, не каждый имеет столь веские причины, — заметил Эрбер.
— … а затем в университете, но уже с удовольствием, и провел однажды целое лето в Германии. Я удовлетворил ваше любопытство?
— Я не любопытен. Просто люблю точность.
И он пустился в долгие объяснения по поводу того, как Пьеру надлежит действовать и что от него требуется.
— Странным делом вы занимаетесь, — сказал Пьер. — А если обнаружится то, что вам нужно, есть ли у вас уверенность, что я не продам это еще кому-нибудь?
— Я разбираюсь в людях. Вы порядочный парень.
Пьер так звонко рассмеялся, что на них стали оборачиваться.
— Я сказал что-то смешное? — спросил Эрбер.
— Нет. Вы правы. Я порядочный парень, но не все убеждены в этом.
Они договорились снова встретиться через два дня в конторе Эрбера — там Пьер получит авиабилет, командировочные и все, что требуется для успешного выполнения полученного задания.
— Все запоминайте, ничего не записывайте. Сейчас люди слишком много пишут.
— Я охотно съезжу туда. Мне осточертела эта гнусная страна.
— Сразу видно, что вы не знаете других, мой дорогой.
Эрбер огорчился, узнав, что его любимые «наполеоны» кончились, и пустился в сравнительный анализ кондитерского дела разных стран, где ему посчастливилось бывать. Об этом свидетельствовала его комплекция. Лучшее мороженое он находил в Уругвае, конфеты и фисташки — в Константинополе!
— Может, мне эмигрировать? — задумчиво спросил Пьер.
— Ни в коем случае! Разве можно уезжать туда, где вы окажетесь в положении человека, мечтающего о Лувре на берегу залива Рио. Эмигранту всегда плохо, ибо все плохо, когда ты беден и одинок.
— Здесь я тоже беден и одинок. Вот и хочется попробовать еще где-то.
— У себя на родине человек никогда не бывает совсем одинок. Поверьте мне, в четырехразрядном отеле города, где вас никто не знает, на закате солнца совсем невесело. А жалкие меблирашки…
Он задумался и помолчал, а потом сказал:
— И тем не менее к профессии беженца надо готовиться заблаговременно, где бы ты ни жил на земном шаре… Я, кажется, цитирую автора, которого люди вашего поколения не читают?
Соседний столик освободился, и его тотчас заняла пара, поклонившаяся Эрберу. Тот изобразил подобие улыбки и сказал:
— Что это мы углубились в такие мрачные картины? Хотите коньяку, чтобы развеяться? Нет? Тогда… — Он попросил счет.
— А помимо кондитерского дела, чем вы еще занимались в Уругвае и Константинополе? — спросил Пьер.
— Я иногда и сам себе задаю этот вопрос, мой мальчик. Сам. Я, который всю жизнь мечтал о кафедре философии в Кембридже… Садике… собаках, розах…
Пьер встал, чтобы достать деньги. Эрбер схватил его за руку.
— Позвольте уплатить фирме. Вы, кажется, что-то потеряли. Сейчас подниму. — И он наклонился с удивительной для его полноты легкостью. — Скажите, пожалуйста! У вас красный бумажник!
— Да… В общем, нет. Я его подобрал в одном месте…
Эрбер порылся в газетах и сунул под нос Пьера объявление в рамочке.
— Вам решительно везет сегодня. Вы получите большое вознаграждение, — сказал Эрбер, разглядывая потертую кожу на углах бумажника.
— Интересно, кому эта штука так дорога? Там что-то есть? Вы смотрели?
— Письмо, которое начинается словами «Любовь моя».
Эрбер поднял очки на лоб и приблизил письмо к своим круглым глазам.
— Я лишь пробежал его, — продолжал Пьер. — Видно, что автор любит поразглагольствовать.
Эрбер продолжал читать.
— Интересно. Кажется, мне знаком этот почерк. — Он повертел конверт, словно обнюхивая его. — Отдайте мне это письмо. Я проверю и верну его вам во вторник.
— Берите… Мне на их вознаграждение наплевать.
На часах было десять часов вечера.
А в Коннектикуте, на восточном побережье США, было четыре часа дня. Закутавшись в шаль, Клер следила за Майком, скакавшим на серой лошади.
То, что в бумагах Поллукса не оказалось никаких следов Майка, весьма ее позабавило. Майк был ее драгоценным камнем, ее арабским жасмином, ее теплым хлебцем, синей птицей… Майк был ее сыном. Во Франции никто не знал о существовании этого белокурого мальчугана. В Америке никому не было дела до личной жизни этой деловой и решительной женщины и ее ребенка.
В глазах ее друзей Гофманов она была одной из многочисленных сегодня оригиналок, которые хотят детей, но не намерены осложнять свою жизнь мужьями. По крайней мере, они так утверждают.
На самом деле Жюли Гофман знала, что, когда речь идет о Клер, все не так просто. Та сообщила ей главное, когда одиннадцать лет назад попросила пристанища, согласившись быть прислугой, кухаркой, экономкой, бонной — лишь бы получить на несколько месяцев крышу вдали от Франции. Самому же Майку она обещала все рассказать, когда ему исполнится четырнадцать, до этого просила ничего не спрашивать. В колледже у большинства его товарищей были неблагополучные семьи, и все воздерживались от комментариев на этот счет.