Шарлотта Исабель Хансен
Шрифт:
Лотта смотрела в пол.
— Не нужно об этом говорить, — прошептала она.
— Нет, — сказала Сара спокойно, — этого нам не нужно. Совершенно верно. Но бабушке хочется сказать еще кое-что, совсем чуть-чуть, и потом мы пойдем и напишем что-нибудь Диане, хорошо?
Лотта кивнула.
— Я рада, — сказала Сара и почувствовала ком в горле, — что я твоя бабушка. И единственное, что я хотела сказать, — это что если тебе будет грустно или если тебе будет жалко себя, то это вполне понятно. И если тебе нужно будет поговорить о чем-нибудь, то ты можешь, если подумаешь, что это поможет, обращаться ко мне. А если тебе не захочется вообще ни о чем разговаривать, а просто поскладывать пазл или поиграть во что-нибудь, то и это тоже хорошо.
Лотта всхлипнула.
— Ну что, договорились? Договорились, хорошо?
— Да.
— Замечательно, — сказала бабушка Сара. — А теперь идем к Диане.
Раскрытая
Сара сказала, что Шарлотта Исабель должна написать ровно то, что она хочет сама, но Лотта возразила, что пусть бабушка посоветует что-нибудь, потому что она гораздо лучше умеет писать, чем Лотга. Речь не о том, кто как умеет писать, возразила Сара, но о том, что Шарлотте Исабель нравилась Диана, но о том, что она сама должна сказать то, что пожелает.
Когда подошла их очередь, Лотта взяла ручку, как следует обхватила ее пальчиками и сжала зубы. Она писала долго-долго и написала: «Дорогая Диана». Тут она остановилась и посмотрела на бабушку:
— А ты не можешь за меня написать, бабушка?
Сара кивнула и взяла у нее ручку:
— Ну конечно могу. А что ты хочешь, чтобы я написала?
Лотта прикусила губу и задумалась.
— Э-э-э… — Она переступила с ноги на ногу. — Напиши: «Может быть, ты была принцессой, которая — не хотела быть принцессой. А может, и нет. Я считаю, очень жалко, что ты умерла. Обнимаем, бабушка и Лотта».
Сара кивнула и написала.
— Только знаешь что, бабушка? Как ты думаешь, наверное, от папы тоже нужно написать?
Сара кивнула:
— Да. Почему бы и нет?
И Лотта добавила:
— Ты тогда напиши: «И папа тоже обнимает».
Побывав в ратуше и оставив в книге соболезнований свое личное послание, бабушка Сара сказала, что хочет сводить внучку в кондитерскую, но Лотта не знала, что это такое, — это аттракцион такой? Сара засмеялась и объяснила, что это такая специальная булочная с кафе, и Шарлотта Исабель нашла, что это супер, потому что уж если она что и любит, заявила она, так это булочки, и ее мама, кстати, тоже.
А когда они вошли в одну из старейших кондитерских Бергена, Лотта вдруг остановилась:
— Когда я летела на самолете, бабушка, то я уже поняла, что мама с отцом не собираются на юг. А теперь мне кажется, что я еще больше поняла. Я думаю, что они собираются развестись и что я теперь буду дитя развода, как в прошлом году стала Катрина из моего класса.
— Знаешь что, Шарлотта Исабель? — Сара сняла плащ, повесила его на вешалку, поставила рядом зонтик и развязала завязки плаща на шейке у внучки. — Знаешь что? Мы сейчас купим себе по булочке. И лимонаду. И может быть, еще по одной булочке. А потом ты постараешься думать о том, что твои родители — это твои родители, что бы ни случилось, и что они наверняка разберутся в том, как им лучше поступить. И кто знает, может быть, ты сходишь потом с бабушкой в библиотеку и мы возьмем там книжек?
— Угу, — сказала Шарлотта Исабель.
— Вот и хорошо.
— Бабушка, а бабушка!
— Мм?
— Ты все-таки можешь меня называть просто Лоттой. Я передумала. Просто я тогда немножко рассердилась.
— Договорились, — сказала Сара. — Лотта.
— А знаешь что, бабушка, ты, вообще-то, очень даже похожа на принцессу Диану, правда.
Лотта улыбнулась, и бабушка увидела, что между зубами у нее широкая щель, и она подумала, что детишки — сильные люди, но это не значит, что взрослым людям позволено обращаться с ними как с ненужными вещами.
За годы, проведенные в университете Бергена, Ярле часто приходила в голову мысль, что его дело — это выражать словами то, что все люди знают. Эта мысль отчасти успокаивала, а отчасти и изводила. Успокаивала, поскольку она выявляла универсально необходимое в его труде и предавала ему легитимность. Ведь, значит, он, как ни крути, трудится для всеобщего блага, а не только для себя. Ведь, значит, жизнь в мире мысли служит на благо также и миру копателя канав, и миру электрика. Изводила же она потому, что иногда у него возникало ощущение, что то, чем он занимается, — это риторические выверты. Если эпистемология является учением о знании и познании, то почему ее необходимо облекать в оболочку такого корявого слова, как «эпистемология»? В те периоды его многолетнего университетского существования, когда он в наибольшей степени ощущал уважение к своей собственной работе и к академическому миру вообще — вот как теперь, когда он с большой уверенностью в своих силах трудился над ономастикой Пруста, —
Таким образом, время его учения было отмечено и горделивой радостью, и тревожной утратой иллюзий.
В периоды горделивости — такие, как он переживал в этот момент, — Ярле видел в мельтешении ученых коллег украшение города Бергена. Он находил тогда возможность рассматривать самого себя как часть той весомой традиции, которая поднимала уровень населения не только в городе Бергене, но и во всей стране.
Эти утонченные молодые люди, в пиджаках, с папкой под мышкой, тянущиеся к знаниям, к научному миросозерцанию, к мудрости, составляют своего рода аристократию, казалось ему. Ему казалось, что и он входит составной частью в эту своеобразную аристократию, и он чувствовал, как от этого выше задирается его подбородок, когда он вместе с другими студентами пересекает площадь Торг-алменнинген. В менее горделивые периоды все это казалось ему тягостным. И как только государство и общество позволяют им из года в год болтаться там и изучать одну за другой все более непонятные и бесполезные темы, как только государство и общество, и даже прочие граждане этой страны, идут на то, чтобы студенты дефилировали перед ними, задрав подбородок, и тратили свое время на эту снобскую ахинею, эту академическую говорильню, эту духовную ерундистику? Ему делалось неловко от этой мысли. «А вот представить только, — говорил он себе, — вдруг все остальные нас разоблачат? Только подумать, вдруг народ, который и так уже почувствовал, что тут не все ладно, обнаружит, что мы, студенты, и наши преподаватели практически ничего не привносим в общественный миропорядок? Только представить себе, что они обнаружат: пока они строят дома, поддерживают тепло в жилищах, подают кофе, и чай, и еду, и воду, мы тут сидим себе и делаем мир еще более запутанным, чем он уже есть, делаем при помощи своего… ничегонеделания?»
После того как в Бергене приземлилась Шарлотта Исабель и внесла столь значительные изменения в его жизнь, вера Ярле в то, чем он занимался, вновь пошатнулась. В эту среду, когда он собирался с духом перед встречей с Робертом Гётеборгом, где он предполагал поставить точку в отношениях с надутым шведом и попросить о назначении ему нового научного руководителя, подобные мысли роились в его голове, как потревоженные пчелы. Он не в состоянии был сейчас, одеваясь у себя в прихожей, после того как мать и Лотта уже вышли под дождь, придумать ни одной умной вещи, какую он мог бы сказать, ни о своей учебной программе, ни об академической деятельности. Тратить драгоценные часы своей жизни на попытки понять дурацкую зацикленность астматика-француза на именах собственных представлялось ему просто смехотворным. Сидеть и не то в девятый, не то в десятый раз перечитывать эссе Адорно, где этот немец вел гордую борьбу за невнятность и туманность изложения, казалось ему исключительно идиотическим занятием. Неужели в конечном итоге дело обстоит таким образом, что все, из чего состояли долгие годы его учения, — это дилетантские потуги и ловля блох? Неужели эти бессчетные месяцы тщательнейшего вычитывания философских, теоретических и литературных текстов не только не приблизили его к радости глубинного постижения литературы, но даже отдалили от нее? Неужели и он, и Хассе, и Арилль просто прошли обработку смазкой — отвратительным жиром глупости? И разве не такие люди, как Роберт Гётеборг, как эти надутые от восхищения собственной персоной профессоришки, которые уже не могли прочитать и стишка в простоте душевной, не углубившись в какую-нибудь теорию постструктурализма, в этом виноваты?