Шатуны
Шрифт:
И Андрей Никитич несколько победоносно взглянул на окружающих; благость, правда, оставалась, но на дне глаз вдруг обнаружилось страстное, эгоистическое желание жить; чувствовалось, что старичок хочет крайне упростить смерть в своих глазах, чтобы сделать ее более приемлемой, не такой страшной.
— Только любовь — закон жизни, — начал он опять. — Любите ближних и вам нечего будет бояться.
Клава даже не поняла о чем идет речь; она взгрустнула, вспомнив о Федоре: «Кого-то он теперь душит, голубчик… Вот дите», — вздохнула она про себя.
Аня вскоре ушла.
— Я знаю, христианское учение с трудом
На следующий день утром — Алеша только еще проснулся — Андрей Никитич уже сидел на постели.
— Ты что, папа?! — спросил Алексей.
— Уеду я, сынок, отсюда, — ответил старик. — Нету в этом доме любви. Пойду к маленьким, седым старичкам в монастырь… На край света… Нету здесь любви…
— Да что ты, отец, — так и подскочил Алеша. — Как же здесь нет любви?!..А Анечка!? Сколько она нам сделала добра?! Ты же знаешь мое к ней отношение… И потом она говорила, что Клавдия Ивановна — очаровательный, тонкий человек. Анечка только очень жалела, что уехал ее брат Федор.
Андрей Никитич не отвечал; наступила полная тишина, во время которой он — скрючившись — застыл на постели.
Наконец, старичок прервал молчание.
— Я не поеду только потому, — улыбнулся он, — что на свете не может быть полностью злых людей. В каждом есть частица добра, которую можно разбудить…
И старичок погрузился в свои размышления о Боге; когда он думал о Боге, то придавал своим мыслям такой благостный, умилительный характер, что весь мир, все существующее принимало в его мыслях умильный, сглаживающий и доброжелательный вид. Бог тоже внутри него принимал такой вид. При таком Боге можно было спокойно умереть. И старику становилось легче: умиление распространялось до самых глубин его души, которая становилась мягкой, как вата.
Вечером Андрею Никитичу опять стало худо.
Алексей и Анна были около него. Клавуша то входила, то выходила.
Лицо Андрея Никитича словно все растворилось в жалобе; он задыхался. Какая-то большая, черная муха села ему на нос. Алеша хотел было ее согнать, но старичок плаксиво возразил:
— Не убивай, Алеша… Она тоже хочет жить… Не трогай. Он так и пролежал некоторое время с предсмертными хрипами и мухой на носу.
— Полотенце ему на глаза надо повязать, — высказалась Клавуша на ушко Анне. — Полотенце.
Между тем пришел врач; потом свистнув, скрылся; но в положении старика ничего не изменилось; сам он считал, что почти умирает. Главная его забота была, чтоб умереть ладненько, с хорошими мыслями, с умилением в душе и не дай Бог, чтоб кого-нибудь обидеть.
— Я вас не толкнул?! — взвизгнув, обратился он вдруг, чуть не плача, к вошедшему деду Коле. Тот мгновенно спрятался за дверь.
…Неожиданно старичка очень остро кольнуло в сердце и ему почудилось, что оно вот-вот разорвется. Он испуганно взглянул на Клаву и среди мертвой тишины пробормотал:
— Вы меня любите!? Ах, как мне надо, чтоб меня любили!! У Анны он вызывал приток скрытой злобы. Ей казалось, что в момент смерти лицо его сделается совсем добреньким и благодушным. «Как ребенок, которому страшно пред жизнью, пред темнотой, — раздражалась она про себя, — и который думает, что если он будет хороший, послушный, то несчастье обойдет его, и все будут его гладить по головке, и весь мир тогда сделается милым и ручным. И все собаки перестанут лаять, оттого что Вова такой добрый мальчик. И сама смерть прослезится». Ей было обидно за мир, за тот темный, жестокий и таинственный мир, который она знала и любила.
Между тем старичок действительно хотел как бы задобрить в своем уме смерть; он действительно полагал, что если он будет очень добрым и человеколюбивым, то и смерть появится перед ним в виде этакого доброго, простого и ясного малого. И поэтому она не будет так ужасна для него. Он даже чуть капризничал, временами дуясь оттого, что смерть — такая простая и ясная — все еще не идет к нему. Любовью к Богу и жизни он стремился смыть, заглушить свой подспудный страх перед смертью и потусторонним. Этой любовью он подсознательно хотел преобразить в своем представлении мир, сделать его менее страшным. Он дошел до того, что не обрадовался, когда внезапно ему опять полегчало, а напротив захотел, чтоб продлилось это умиление, от которого на душе было так мягко и святочно и которое приручало близкую смерть.
Впрочем, когда ему совсем облегчилось, он вдруг на миг оживившись, не приподнимая головы с подушки, осмотрел всех своим остреньким, пронзительным взглядом и промолвил:
— Любовь к мухе предвосхищает любовь к Господу…
От удивления все раскрыли рты, а Андрей Никитич неожиданно попросил Алексея, чтоб тот записывал его мысли…
Осуществить это не удалось, потому что старичку снова стало хуже. От этих переходов он не знал, умирает он или выздоравливает.
Еще раз он внимательно вгляделся в окружающих. Лицо Клавы млело в своей пухлости. Ясные глаза опять появившегося деда Коли смотрели на него из чуть приоткрытого шкафа.
Вдруг Андрей Никитич метнулся на постели к ближайшему окну.
— Где люди… люди?! — закричал он.
— Вы любите людей?! — подошедши промолвила Клава и пред глазами старика вдруг застыло ее мертвеюще-сладострастное лицо.
XII
На следующее утро Андрей Никитич как ни в чем не бывало сидел на своей кровати и поучал Алексея.
К обеду он опять так ослаб, что прослезился. И начал вспоминать и жалеть всех несчастных, какие только приходили ему на ум; «надо любить, любить людей», — повторял он, относясь с любовью к другим, он забывал о себе — и как бы снимал с себя бремя существования и бездонность любви к себе; ведь страшно было бы дрожать все время за себя — так или иначе «обреченного» — и любовь к людям убаюкивала его, отвлекала и погружала сознание в сладкий туман; к тому же она была почти безопасна — ведь гибель этих любимых внутренне людей вполне переносилась, не то что приближение собственного конца.
Позже, после прихода врача, Андрей Никитич совсем приободрился; он встал и решил погулять по дому; дом между тем опустел: все разбрелись по делам; оставались только Клава да Петенька, (который чтоб вволю наскрестись, забрался на дерево.
Постукивая палочкой, старичок плелся по двору, погруженный, как в облака, в мысли о любви; присел на скамеечку.
Неожиданно перед ним появилась Клавуша.
— Скучаете, Андрей Никитич? — спросила она.
— Не скучаю, а о Господе думаю, — поправил старик, впрочем доброжелательно.