Шаутбенахт
Шрифт:
«Приятно сознавать, что нас боятся». Чувствуя свое превращение из влюбленного на побегушках в маленького злого гения, этот последний победоносно простер над Ларой совиные крыла (о Лара, о Россия…).
— Когда Соловейчик сегодня играла, Ян стал сзади и сделал так — будто расправляет ей плечи. А потом как отскочит. Потому что я вошел. Аморалка от слова «аморэ». А Ян действительно к тебе приставал? Ведь если ты не понтилась, то можно написать в милицию. Ему еще дело пришьют. Я слышал похожую историю. А даже если и понтилась перед своим Юрой, милиционеры всему поверят, они же не думают головой.
«Интересно,
Двадцать восьмого ей выступать. За несколько дней до этого она скажет Юре:
— У нас в школе нет ни одного хорошо темперированного клавира, а на плохо темперированном фугу не сыграешь.
— И что же будет? — разволновался Юра.
— Только Рахманинова.
— Но ты же готовилась. По тем самым нотам.
— А кого это интересует. Инна сказала: будешь играть только Рахманинова.
— Какое свинство.
— Ничего, я привыкла.
Юра прекрасно понимал, чьи это происки, и кипел от возмущения:
— Как это возможно, чтобы на всю школу не было ни одного хорошо темперированного клавира! Ничего, он еще поплатится. Только не переживай.
— Я и не переживаю. Просто смертельно голова болит. До свидания.
На нее было жалко смотреть — тому, кто, разумеется, ведал жалость. То есть не мне. По мне, зрелища делятся лишь на интересные и неинтересные. Первое, это когда дерутся, когда пожар — в общем, когда что-нибудь с кем-то приключается. Когда же наоборот, ничего не происходит, это скучно.
Беря портфель, она спросила:
— Инна что-нибудь говорила про сегодняшнюю репетицию?
— Мне?
— При чем тут ты? Яну.
— У Яна и надо узнать.
«Действительно, при чем тут я».
Двадцать восьмого занятий уже не было. Атмосфера Брест-Литовска: ни мира, ни войны — ни каникул, ни трудолюбивого жужжания ульев вдоль пустого коридора. Звонок хоть и звенит, но больше никому не указ. Всеобщее возбуждение изрешечено страхами: каждому страшно за себя, а вместе нет. Действует чрезвычайное положение, к которому школа готовилась весь год: нельзя то, что всегда было можно, и можно то, чего было нельзя.
В одиннадцать у меня репетиция в зале, мне играть день спустя — двадцать девятого. Примета на службе— у психотерапии: неудачная репетиция сулит удачное выступление. Но не наоборот, потому что удачная — тем более сулит. Счастливая примета есть род беспроигрышной лотереи: по ней всегда выигрываешь другую счастливую примету.
На ночь я положу под подушку ноты: единственная допускавшаяся волшба — даже в шутку. Потому что к шуткам у нас отношение серьезное. «Спасение утопающих — дело рук самих утопающих», — звучало всерьез. В семье царил дух стихийного либерализма: не жди милостей свыше, а лучше лишний раз медленно повтори трудные места. Но не переусердствуй. «Перед смертью не надышишься» (Клава).
С самого утра я ощущаю себя избранником, торжественно приуготовляемым к закланию. Все мои желания — последние. «Поди принеси», «поди сделай» — об этом не может быть и речи. Одет юным манихеем: «белый верх, темный низ». Перед уходом еще раз бережно размял пальцы, стараясь не спугнуть одни импульсы и отогнать другие, насылаемые демонами подсознания.
Никакого общественного транспорта. К тиру уже подано такси. Досужий стрелок даже не подозревает, кто является ему в образе толстосума, гонимого красноармейцем.
Мы с мамой, Златой Михайловной, забираемся назад.
И все это время, едем ли мы в такси, внимаю ли я последнему напутствию Яна, стою ли со скрипкой наготове, лихорадочно считая, сколько еще человек до меня, — все это время я возвожу Защитную Стену вокруг проклятого подсознания.
Моя очередь…
«Прочь, не завязывать глаз!»
Лара играла днем. Она не находила себе места. То входила в их общий зальчик ожидания, то вдруг стремительно поднималась на третий этаж, влетала в класс взять несколько аккордов — перефразируя Клаву, за кислородной подушкой. Это скрипачи могут не расставаться с инструментами. Пианистам позволено не расставаться только с вязаными перчатками, разные девочки-припевочки так и поступают. Лара терла одну холодную влажную ладонь о другую — тщетно пыталась высечь искру.
Я изображал группу поддержки. Она шептала:
— Это катастрофа… Я все забыла… Я не могу… Господи, спаси и помилуй рабу твою Лару…
Откроюсь в своих тайных мыслях в эту минуту: а как у девушек, когда они со страху в отключке? Там у них что-нибудь происходит?
Робко, бочком, вошел в школу Юра и поднялся в зал. В белой рубахе: Лара выступала…
Ее позвали.
— Ни пуха ни пера, — сказал я. И крикнул вдогонку: — Все там будем!
А сам, стоя под дверью, в шелку смотрел, как она выходит. Я привык ее видеть в черном переднике, в белом как-то было пресновато. Приблизилась к жертвеннику, поклонилась жрецам и публике, смиренно села. Примяла пуфик то так, то этак, приноравливаясь. Наконец решительно подняла руки и бросилась со скалы вниз головой. Брызги нот. Поверх тоненькой морзянки, отбиваемой тонущим микки-маусом, голосисто пролилась мелодия.
«Этюд-картина». Я еще подумал: «Ничего себе дает…» Тут-то пианистка и захлебнулась в набегавших друг на друга аккордах: плюмс — и мимо! Снова: плюмс — и мимо! Нет, что-то еще пытается… Но уже слышит вкрадчивое — голосом подводного царя, ухватившего ее за лодыжку: «Останься пеной, Афродита… Что тебе в этом мире фальшивых нот? Останься…» В последний раз мелькнула на поверхности голова утопающего: плюмс! плюмс!
Лара закрыла лицо ладонями и убежала. Юра быстро вышел: пустился на поиски тела, в которых я уже участия не принимал.
Самое невероятное, что больше в своей жизни я Лары не встречал. «В конце года „профнепригодные“ бесшумными тенями отлетали в свой аид… Отчисленный ребенок, по крайней мере мной, действительно воспринимался как умерший — случайная встреча с ним в городе, что, право, почему-то случалось редко, казалась событием спиритического порядка». Так напишу я в «Чародеях со скрипками» — своей самой дельной книге.
Ежегодно яблоньку нашего класса трясло. Несколько рожиц осыпалось. Паданки эти навсегда исчезали из моего поля зрения — оттого, должно быть, что я не глядел под ноги. Не наполненные судьбами, их имена сплющились под толщей времени, стали как тот поминальный списочек, в который я включил однажды имя Клавы. Двадцать лет я провел у инопланетян, а оказавшись снова на Земле, узнал, что с Клавой мы разминулись буквально в дверях: два месяца, как ее не стало. Эх, Клава, эх, Расея!