Шел старый еврей по Новому Арбату...
Шрифт:
Ее уже не было – и мы знали об этом, а письмо пока что летело через Атлантику, самое ее последнее.
"Приехала в Вермонт и сразу попала в объятия моего любимого Коржавина. Устроили застолье с гитарой, Наум читал чьи-то стихи:
Сегодня праздник.
Будет с водкою,
С изюмным ситным долгий чай.
Быть может, молнией короткою
Проблещет
Сидели допоздна, но рано утром меня увезли в госпиталь. В комнате окно во всю стену, и я вижу нечто прекрасное – поля, потом леса, потом синие горы, то же, что и вы в своем Иерусалиме…"
Книга моя – "Люди мимоезжие" – с посвящением.
Строки эти – о ней.
"Памяти Раи Коган".
У меня ничего не теряется…
…в комнате под крышей.
Только найти не просто.
Запряталась на полке тоненькая книжка со скромным названием "Русско-американские этюды". Не менее скромный тираж – триста экземпляров, а под обложкой статья о Федоре Каржавине, "человеке любопытном и знающем", как отрекомендовал сам себя.
В 1776 году Каржавин переплыл Атлантический океан и двенадцать лет путешествовал "как в холодной, так и в теплой Америке", разглядывая неведомый мир "примечательными глазами", затем вернулся в Россию.
"Примечательные глаза" были и у Абеля Исааковича Старцева, критика, литературоведа, специалиста по американской литературе.
Сколько людей прошло мимо меня, сколько удивительных и всезнающих, которых упустил, едва прикоснувшись, – простить себе не могу!
Мы изредка приходили к ним, пили чай из чашек кузнецовского фарфора со склеротической паутинкой по росписи, неслышно позвякивали ложечкой.
Сахарница на столе. Ванильные сухарики. Неспешные разговоры.
Елена Михайловна и Абель Исаакович.
Тут же располагался на стуле, за отдельным столом, чинно ел из тарелки красавец Нуки, кот-интеллигент. Большой, важный, густого, до просини, пепельного окраса.
Добавим из Гоголя Николая Васильевича.
Афанасий Иванович Товстогуб и жена его Пульхерия Ивановна "никогда не имели детей, и оттого вся привязанность их сосредоточивалась на них же самих…" И обитала в их доме "серенькая кошечка, которая всегда почти лежала, свернувшись клубком", – но это так, для сравнения.
В 1948 году началась борьба с "безродными космополитами", повсюду клеймили "реакционеров от науки, раболепствующих перед иностранщиной", походя разгромили сборник "История американской литературы", в котором бдительные чиновники расслышали "звон долларов". Составителей сборника выгнали из Института мировой литературы; среди них оказался и Абель Исаакович.
Его осудили на десять лет за научные работы с антисоветской пропагандой: такое заключение дали именитые ученые, бывшие его коллеги. Секретарь парткома Института радовался, быть может, больше всех: "Поздравьте меня: Старцева посадили! Меня не слушали и не верили,
Абель Исаакович – человек повышенной близорукости и хрупкого телосложения – год провел на Лубянке и в Бутырке, еще пять лет добывал уголь в особорежимном лагере, к северу от Караганды. Там он познакомился со Львом Гумилевым, "угрюмым и удрученным" сыном Анны Ахматовой. "Если меня еще занимали некоторые (порой ужасающие) черты лагерной жизни (словно этнолога, знакомящегося с бытом и нравами дикарского племени), то Гумилеву, угодившему в заключение вторично, всё это было знакомо до тошноты и полного омерзения".
И далее: "В поисках "эликсира забвения" я вспомнил об университетской латыни. В ближайшем письме попросил жену отыскать мне Горация, и вскоре его получил… Это было волшебное чтение. Я читал и затверживал, читал и заучивал. Я бормотал эти строфы, глотая баланду и выходя на развод".
Год 1968-й.
Я написал "Коридор", житие московской коммунальной квартиры за тридцать ее лет. Попросил Елену Михайловну передать рукопись мужу, но она отказала: после лагеря его зрение, и без того неважное, очень ослабло.
Прочитала сама, сказала с недоумением про предвоенные годы:
– Как же так? У вас мрачно, безнадежно, без проблеска, – а ведь мы встречались тогда, влюблялись, ночами ходили по бульварам, пели, мечтали… Это и была жизнь. Наша жизнь.
Так я получил урок, которому следую и теперь.
Это и есть жизнь, пока живешь: вчера, сегодня, всегда, какая она ни есть, – другой не будет.
Мы улетели из Москвы, поселились в Иерусалиме, а Абель Исаакович летал к сестре в Нью-Йорк, откуда приходили его письма. Из дома не отправлял, чтобы не обеспокоить Елену Михайловну: память на страх – она прилипчива, даже если жена не побывала на Лубянке или в особорежимном лагере.
Письма эти – они у меня.
"Красноармейская улица и улица Усиевича помнят своих старых друзей. И когда мы шагаем по ним, особенно в теплые летние ночи, нас окружают и те, кого нет, – так, думаю, будет и дальше…"
"Мы скучаем без вас. Иногда вечером, когда я, побродив, возвращаюсь домой, Елена Михайловна спрашивает: "Ну как, не встретил Феликса и Тамару?" И хотя это всего только шутка, мы задумываемся и даже вздыхаем".
Повествование мое…
"Повествование мое приближается к весьма печальному событию, изменившему навсегда жизнь этого мирного уголка…", – тоже из Гоголя.
Первым ушел Нуки.
За ним – Елена Михайловна, оставив осиротевшего Абеля Исааковича.
Не "задумалась" ли она, наподобие Пульхерии Ивановны, когда та лишилась серенькой своей кошечки? Говорила мужу Пульхерия Ивановна: "Я не жалею о том, что умираю… Жалею о том, что не знаю, на кого оставить вас, кто присмотрит за вами, когда я умру".
Абель Исаакович жил одиноко, старел достойно.
В его книге о Марке Твене есть такие слова: "Тот, кто чутко улавливает смех, слышит также и каждый стон. Нервы художника обнажены. Он плохо защищен от ударов жизни".