Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
Измайлов ходил вдоль борта и поглядывал недобро на море. Давно, много лет с морем он дружбу водил, но знал — друг этот своенравен, и как поступит через минуту или час, не всегда с уверенностью сказать можно. Дружка такого по плечу не похлопаешь, не скажешь ему: ты, мол, Вася, нас пожалей, оборони. Мы слабые. Нет, Вася только с сильными дружбу водил. А нет — иди, милый, топай по землице твёрденькой. Нам вместе, знать, не по пути.
Скорость совсем упала. Но Измайлов команду не трогал. Да и что было поднимать-то людей. Подштанники они, что ли, и вправду на реях развесят?
Ватажники у бачков сидели локоть к локтю. Хлебали весело.
— Скусно, дядя? —
— Ничаво, — ответил дядя, щурясь, как кот.
— Нет, скусно, вижу... Бороду-то зачем сжевал с похлёбкой?
Мужик ложку опустил, захлопал глазами:
— Ты что, очумел?
Но бородёнку всё же рукой осторожно пощупал: цела ли?
Ватага взорвалась смехом.
Мужик головой покрутил, вновь за ложку взялся.
Жидель выбрали, дошли до рыбы.
— Вот теперь, дядя, самое скусное и есть.
Мужик молча глаза перекатил на говоруна, но и бровью не моргнул. Поспешил рыбку подхватить покрупнее.
— Бородёнку-то береги всё же. Ишь какая она у тебя пышная.
И опять засмеялись. Бородёнка у мужика была самая что ни есть никудышная. Ну да он не обижался. Знал своё — тянулся к бачку.
Рыбку потряхивали на ложках. Черпали вкруг.
После похлёбки принесли мучную затируху, маслицем политую. Щедро политую, так что маслице жёлтым по краям бачков проступало. Съели и затируху, и мужички вовсе повеселели. Что ни скажи — тяжёл поход морской, но ели вволю. На земле-то матёрой поешь ли так?
Вода лениво плескала у борта галиота.
«Как на Сейме, — подумал Шелихов, — совсем как на Сейме в день погожий».
Поднялся. Пошёл в каюту. А когда вышел через час — море не узнал.
Галиот плыл будто бы в молоке. Над волнами, как лен мытый и трёпаный, стоял слой тумана. Туман то взбухал крутым облаком, то опадал, прижимаясь к воде. Опять вздымался, будто дышал. Паруса — серые, влажные — бессильно обвисли.
— Ежели выше поднимется, — сказал Измайлов, — плохо гораздо придётся.
Шелихов оглянулся. Галиот «Симеон и Анна», шедший в кильватере в ста кабельтовых, из тумана мачтами выглядывал, а самого судна не было видно. Как отрезанные, мачты плыли над белёсой, плотной пеной необыкновенного тумана. И что поразило Шелихова: мачты отчётливо рисовались на ясном небе каждой реей. Даже яблоко клотика он разглядел.
Измайлов приказал убрать паруса.
Лица у ватажников посерьёзнели. Каждый видел: опять напасть, а сколько терпеть мужик может?
Шелихов всяким видел море: ревущим, свирепым, бьющимся в скалы с пушечным грохотом, яростно разбивающим суда. Видел его и штилевым, когда волны тихо и ласково набегают на берег и тают на гальке. Но и в шторм, и в бурю, и в штиль — море было живым. А сейчас оно замерло, и, как покойника, белый саван тумана одевал его. Ни чаек, ни какой иной птицы не видно было в небе, и ни голоса не раздавалось над волнами. Только синее небо, да слепящее солнце, жалившее медяшку судового такелажа.
Через час туман поднялся выше и накрыл палубу и борта галиота. Он заливал судно медленно, как вода заливает чашу ставка, питаемого подземными ключами. Шелихов припомнил такое: дно ставка почистили мужики, вилами тину выбросили, лопатами ил подобрали и открыли ключи. Вся деревня стоит на берегу — смотрит. Из ключей вода бьёт. Вот она уже дно залила. Подняла былинки, соломинки, листики, на дне оставшиеся, колеблет их, гонит к берегу. Ребятишки визжат на пологих склонах от радости. Вода выше поднимается и вот уже камень приметный, белый, закрыла на дне. Корягу притопила на берегу. Подбирается к многолетним корням ив, склонённых над
Туман над морем всё выше поднимался, и ватажники, по палубе ходившие, от пояса только видны уже были. А потом и вовсе с головой туман их накрыл. Галиот «Симеон и Анна» в тумане исчез. Слышно было только, как колокол на борту галиота жалко дребезжал.
В прошедшем годе, как к острову Беринга шли, натерпелись страха в бурю так, что лишались и надежды на спасение жизни своей, а всё же туман ещё страшнее оказывал себя.
Ни голоса вокруг, ни бряка, ни всплеска. Только влажный пар колеблется. Тяжелит сыростью одежду, давит на плечи, глаза закрывает пеленой. В белёсом мареве неведомо как и по палубе-то ходить. Ногу ставишь, и не видишь куда. Может, пропасть перед тобой. Как в тёмную ночь ходили мужички. И вант не видно. Руку протянешь, и она пустоту схватывает. Пальцы влажные смыкаются, а между ними нет ничего. Дырку поймал. Смущение выходит, и боязно так-то. Перекреститься бы да Господа помянуть... Но вера старая не позволяла всуе имя святое поминать. В душе должен был нести его человек. А в душе — смятение. Лучше бы уж буря — когда палуба на тебя валится, валы ходят вокруг выше мачт, вода шипит и пенится на палубе. Но то видно — и человек себя и судно оберегает. А здесь слепая и влажная жуть. И ни защититься, ни отойти в сторону. Хлопай глазами и жди.
Ватажники выбивались из сил.
Третий день стоял туман, какого ни Измайлов, ни Самойлов не могли припомнить. Выйдешь на палубу, а глаза словно платком белым завяжут.
— Да, — сквозь зубы говорил Измайлов, — знал я худо, а о таком и не слышал.
Сидели втроём в каюте у Шелихова. Измайлов, лоб в ладонь уперев, ругался. Самойлов лениво жевал солёную рыбу. Шелихов ходил по каюте мелкими шажками. «Ходи, ходи — думай», — твердил про себя. А что думать-то: лбом в стену упёрлись.
По трапу застучали шаги. Шелихов голову оборотил на стук. Вошёл Степан:
— Колокол на «Симеоне и Анне» затих.
— Ну вот, дождались, — с сердцем сказал Измайлов.
— Тише, тише зазвонил, — рассказывал Степан, — а теперь вовсе смолк.
Шелихов хотел было пойти послушать на палубу, но Измайлов остановил:
— Не ходи. Что там... И так ясно. Отнесло, знать, галиот в сторону. Маленько подождать надо.
Но Шелихов всё одно поднялся на палубу. Степан у трапа ждал, и Григорий Иванович чуть с ног его не сшиб. Хорошо ещё, что в Степане весу пудов семь и такого не просто сшибить. Шелихов стал рядом, взявшись рукой за вантину. Прислушался. Но куда там. Что услышишь? Тишь такая — в ушах звенело.
Пока стоял, лицо одело влагой, как вымыло, хоть утрись. Ударь сейчас колокол в тумане, брякни тихонько — как бы обрадовался. Но ни звука над морем. Ни всплеска. Шелихов спустился в каюту.
— Кхе, кхе, кашлянул Измайлов.
Шелихов, как и давеча, заходил по каюте мелкими шажками.
К концу дня другая тревожная весть облетела галиот. В трюме кормовом обнаружилась течь. Полезли за солониной, а под плахами захлюпала вода. Загудели тревожно голоса по галиоту. Слово «течь» на море страшное. В трюм полезли Измайлов с Устином. Григорий Иванович и Самойлов ждали у трюмного люка. Сердце у Шелихова билось тревожно. Наклонился он, в люк заглядывал.