Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
И губы неопределённо растягивал, мял щёки.
Другие так же рассуждали: «И у генералов занятия должны быть».
Дворец губернаторский старались обходить по дальним улицам. У всякого были свои заботы. Иркутск — город большой, а торговля — дело серьёзное. До нужников ли в разе таком. Пусть оно — прости господи за слово плохое — течёт себе. Дурак только влезет в это сам, а умный обойдёт стороной. Куда торопиться. Да ежели и бежишь — смотри под ноги. Ну, а и попал каблуком — тоже не страшно. Примета даже старинная есть: во сне приснилось — значит к деньгам. Народ, он всё примечает.
Голикова в эти дни беспокоило одно: шёл третий год, как в плаванье отправились корабли под командой Шелихова, а о них ни слуху ни духу.
— Ухнул капитал, — скрипел Голиков, — ухнул...
Слушавшие его с пониманием кивали головами.
— Понятно... Капитал...
— Н-д-а-а...
О людях не было разговора. Дело известное: за море идти — головой рисковать. Знали, на что шли. Перекреститься, конечно, можно, душу помянув. Но пока и этого не делали. Всё бывало. И через пять лет люди объявлялись. Втайне Голиков надеялся: «Придут, придут, Гришка башковитый мужик». Но при народе и этого не говорил. Жаловался только. Да и то не очень. Что жаловаться? Время такое, что все с жалобами. Редко человека встретишь, который скажет: «Я доволен». Ждал Иван Ларионович.
Лебедев-Ласточкин оказался более расторопным. Втайне от Ивана Ларионовича снарядил ватагу малую и послал вслед Шелихову. Надежду имел: людей, может, и не найдут, а рухлядишку, заготовленную ими, сыщут. Такое знавали. И даже ватажники для дел этих поганых были особые. Могильщиками их называли. Они в поход, как разбойные люди, ходили разрывать могилы.
Пойдёт ватага промышленников, зверя набьёт, а сама от цинги или другой какой хворости, а то и просто от голода ляжет. Вот эти могильщики и идут по следу. Бывало, помногу привозили рухлядишки.
Но и лебедевская ватага вернулась ни с чем. Иван Андреевич только крякнул с досады.
Голиков про людишек, снаряженных Иваном Андреевичем, прознал. Закипел, забегал, но закусил губу. И остановился посреди лабаза. За бороду себя взял. Постоял минуту-другую, и в глазах его сереньких, завешенных от людей бровями, вспыхнул нехороший огонёчек.
— Ну-ка, милый, — поманил пальцем одного из своих молодцов, — добеги до Лебедева, пригласи чайку попить. Мол-де чаек свежий я получил и жду в гости.
Лебедев-Ласточкин пришёл.
Иван Ларионович встретил его радушно. Как родного. На крыльце за локоток принял гостя и провёл в горницу.
Всё предостерегал на ступеньках:
— Здесь ступи да вот лучше здесь, а то и споткнуться можно. Себя повредить... Вот здесь, здесь ножку ставь...
Голос у Голикова был куда как сладкий.
Сели.
На столе самовар уютно фыркал. И парок из клапаночка на крышке самовара — фьють, фьють — выбрасывался фонтанчиками.
Словами ласковыми Голиков Ивана Андреевича о здоровье расспросил. Тот сидел, топорщился, чувствовал: есть что-то у Голикова за пазухой. Мыслишки в голове толклись: почему так ласков?
А Голиков своё:
— От Григория Ивановича-то известий нет. Денежки наши плакали. Как полагаешь? Ты ведь у нас голова.
Лебедев-Ласточкин на слова такие с опаской косился. В пальцах у него подрагивало блюдце с чаем. Отвечал уклончиво.
— Да нет, что уж, — говорил Голиков, глядя на него тусклыми глазами, — наверное, плакали. Думаю вот убытки наши совместные посчитать.
Иван Ларионович ладонью подпёр подбородок, да так, что бородёнка его сивая из-под пальцев веником вперёд выперла и, задравшись вверх, пол-лица закрыла, но, однако, видно было, что тонкие губы его искривились в злой улыбочке. В той самой улыбочке, что появляется на лицах у людей, затаивших недобрую мысль. Но это, приглядевшись только, заметить можно. А так, ежели глаз неприметливый, скажешь: ишь ты, сидит мужик — дурак дураком и бороду веером распустил от дремучей дурости. Что с него взять? Но Иван Андреевич глянул на хозяина и насторожился. Он-то знал Голикова. Смекать начал, зачем позвали его.
— Чего считать, — сказал сокрушённо, — потеряли, так чего уж...
И головой скорбно и смиренно покивал: дела-де, мол, купеческие. Где потеряешь, где найдёшь — всё во власти Божьей. Губы сложил, словно горелого сахару отведал.
Но Иван Ларионович его не поддержал.
— Нет, — сказал жёстко, — давай посчитаем да разделим. Увидим, кто сколько вложил и кому что с потерь тех причитается.
И лицо изменилось у него. Совсем другое стало против прежнего. Сладкие морщинки разом пропали и складки на лбу легли строгие. Глаза из-под бровей выглянули и из серых да блёклых тёмными вдруг стали. Рука, лежавшая мягонько на столе, пальцы подобрала в костистый кулак.
— Иван Ларионович, — начал было Лебедев-Ласточкин голосом смирным.
Голиков оскалился, через стол посунулся к Ивану Андреевичу:
— А что же ты вслед Гришке могильщиков послал? Думал, не дознаюсь? Вот тебе, выкуси! — И, пальцы сложив, известную фигуру Иван Ларионович в лицо Лебедеву-Ласточкину сунул. Ломал, ломал дурака, да вот не сдержался. Кровь-то сказала своё. Нравом горяч был Иван Ларионович. — За моей спиной, — выкрикнул фистулой, — хотел нажиться?
Лебедев-Ласточкин на стуле осел мешком. Не знал, что про ватагу могильщиков Ивану Ларионовичу ведомо. Закрестился:
— Крест на себя накладываю — и мыслей таких не было. Ватажку малую для промысла послал... А такого, что говоришь, и в голове не держал. — Вспотел весь разом. Лысина порозовела. Достал платок и, вытирая лицо да шею, сказал примирительно: — Чаек у тебя горяч...
— Постой... Постой, соколик... О чайке мы потом поговорим, — ответил Голиков. — С тобой, вижу, шутить не след. Считать будем. Я своего капитала в эту экспедицию две части против вашей с Гришкой одной вложил и расходы с тебя взыщу.
— Побойся Бога, Иван Ларионович, — взмолился Лебедев-Ласточкин.
У купца задрожали губы.
Голиков перебил Ивана Андреевича:
— А ты почему о Боге не вспомнил, когда могильщиков посылал? Я бы речь о расходах не начал, не проведай про подлость твою. Ждал бы, но у тебя терпежу не хватило. Ишь, бойкий какой! Обскакать решил?
Иван Андреевич взъярился. Поднялся из-за стола, чашки, ложки полетели на пол. Лицо перекосилось. Тоже был хват. Своё выгрызть умел. И хоть Голиков над ним высоко стоял, а и он уступить не хотел.