Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
Солнце ещё не взошло, но видно уже было далеко, и Григорий Иванович хорошо разглядел берег бегущей под горушкой неизвестной речки, густо поросший ивняком и ольшаником, кочковатую кулигу, закрытую высокой осокой, тёмный ельник за ней, стоящий по пояс в тумане. И эта даль, раскрывшаяся перед ним, вдруг показалась такой знакомой и родной, что сердце защемило. Ну, казалось, раздайся сейчас самая короткая, но неизъяснимо сладкая песня: «А-у-у! А-у-у-у!» — и совсем бы дома, на своей Курщине почувствовал себя…
Нет поры более красивой на Камчатке, чем осень. Первые холодные росы и великое разнообразие красок оденут
От потухшего костра поднялся Степан, потянулся, хрустнул суставами, поправил чёртову повязку над глазами.
Крепким выказал себя Степан в походе. А ведь не сибирский был человек. Казак. Казаки-то, известно, всё больше на коне. В этом они молодцы. На таёжной же тропе ходоки нужны. Но он не сдавал. Шёл как двужильный. Шелихов даже и не ожидал от него такого. Степан и старому бы таёжнику не уступил.
Бородёнку огладил Степан, повернул лицо к Шелихову:
— Спишь, Григорий Иванович?
Поскрёб под армяком чёрными ногтями и, не дождавшись ответа, опустился на карачки перед костром. Дунул в угли. От костра потянуло чуть приметным дымком. Степан поднял лицо, пошарил взглядом вокруг, подобрал кусок бересты, веточки какие-то и стал пристраивать на угли. Опять склонился — так, что видна стала из отставшего ворота армяка жилистая тёмно-коричневая шея, и дунул на угли так, что серый пепел поднялся столбом. Из-под углей выскочили красные язычки, и береста и хворост разом занялись пламенем.
Шелихов зашевелился под елью. Степан, разживив огонь, оборотился к нему:
— А... — протянул, — я думал, спишь... Чайку сейчас сгоношим.
— Ты давай, — ответил Григорий Иванович, — насчёт чайку расстарайся, а я пойду на коней взгляну.
Начинался пятый день, как вышли Шелихов со Степаном из Большерецка. Верховых коней взяли, припас охотничий, ружья и, поспешая, пошли на север, вдоль побережья. Дума была такая: подняться до Порапольского дола, соединяющего Камчатку с матёрой землёй, и далее, миновав узкий этот перешеек, уже по матёрой земле, вдоль моря, идти до Охотска. Путь большой. Сотни и сотни вёрст, да и каких ещё вёрст. Каждая сажень слёзы. Наплачешься. На этом пути ломались многие. Кочкарник, болотины, а то непроходимые заросли или, ещё хуже, рассыпной галечник. Вроде и твёрдо лошадь копыто ставит, а оно скользит, скользит и, ежели не успеешь подпереть скотину плечом, упадёт. Раз упадёт, два и побьётся о камни. С неё тогда какой спрос? Стоит, ноги дрожат, голова опущена — спеклась лошадка. Отдых нужен, иначе не пойдёт, хоть ты убей её. Вот и шагали так-то. Да ещё торопились. Григорий Иванович знал: пойдут ветры с Охотского моря — станет много хуже. С опаской на небо поглядывал по вечерам, боясь багровых ветреных закатов. До холодов хотел уйти как можно дальше. Вот оно ватажное счастье: на чужой земле намыкались до пуповой дрожи, а на свою пришли, и тоже не мёд.
Григорий Иванович спустился с горушки. Стреноженные лошади ходили по лугу, щипали высокую осоку. Благо ещё, что травы стояли в рост человека. И хорошие травы, сочные. Об этом хоть заботы не знали.
Григорий Иванович отпрукал ближнего к себе мерина, рыжего, обгладил и склонился осмотреть ноги. Ноги побиты были немного в бабках, но с вечера Степан по-казачьи обвязал запаренными в кипятке травами, и ничего — подсушило ссадины.
Меринок тянулся мягкими губами к склонившемуся перед ним Шелихову, чуть трогал за волосы.
— Но, балуй, — Григорий Иванович поднялся, протёр ноздри меринку полой армяка. Потрепал по влажной от росы, но всё же тёплой шее. Меринок всхрапнул благодарно и сунулся положить тяжёлую лобастую голову на плечо Шелихову. Григорий Иванович отстранился и, согнав лошадок в табунок, повёл к реке.
Пока шёл через луг, роса вымочила полы армяка и порты. Ноги обожгло холодком, и Григорий Иванович приободрился разом. Как ни устал за последние дни, как ни вымотался, а подумал: «Ничего, дойдём! Комар забодай!»
Кони по пузо вошли в реку и остановились, припав губами к воде. Пили не торопясь, поигрывали кожей. Меринок рыжий вскидывал голову, отфыркивался и опять припадал к воде.
Шелихов стоял у склонившейся над берегом старой корявой ивы, поглядывал на коней. И вдруг из-за сопок брызнуло солнце, высветив реку до самого дна — так, что каждый камушек, выстилавший русло, был различим. И Григорий Иванович увидел, что не каждому дано увидеть, ежели он даже и длинную проживёт жизнь. В просвеченной солнцем воде шла рыба. Метровые лососи, без усилий преодолевая течение, шли спина к спине, голова к голове. Тела струной вытянутые, ровные, округлые, плотные. Ну, прямо шитое серебро. Мощно работали радужные плавники, и чувствовалась в движении рыбьего стада такая первозданная сила, что захватывало дух.
Всего мгновение прозрачна, как воздух, была вода. Солнце поднялось чуть выше, и поверхность реки заиграла тысячами бликов, скрыв под ослепляющим глаза блеском то, что жило в глубине.
Григорий Иванович, отведя коней на луг, поднялся на горушку. Сказал хлопотавшему у костра Степану:
— Кета стеной идёт.
— Видел, рыбы пропасть, — Степан снял с костра закопчённый чайник. И, перебрасывая из руки в руку обжигающую дужку, разлил кипяток по кружкам. Выложил из котла на разлапистые листья сваренную накануне холодную рыбу. Нежно-розовое мясо лосося, казалось, светилось на тёмно-зелёных листьях.
Ели молча. Оба знали, что вот эти минуточки — последний отдых перед тяжёлым дневным переходом. А уж то, что переход будет тяжёл, сомневаться не приходилось. В таком переходе — знал Шелихов — надорваться никак нельзя, и оттого на стоянках не торопил ни себя, ни Степана. Надо было хоть дух перевести. Днём, на ходке, можно было и приналечь, силёнки выложить, а сейчас нет — запрягаться следовало без суеты.
Вышли под звонкий перестук дятла на корявой ели. Та ли, что и разбудила Шелихова, птица вернулась, или другая какая прилетела, но с ели вдруг ударила дробь, как барабан, зовущий в поход.