Шерлок Холмс и рождение современности
Шрифт:
Конан Дойль старался воздействовать на государственную политику как джентльмен и убежденный демократ. Его занимала возможность персонального вклада в торжество своей страны, а не роль кусочка мяса (пусть даже вырезки) в тотальной мясорубке. Он помогал Британии как Артур Конан Дойль, а не как анонимный патриот. Более того, он верил в могущество прессы и общественного мнения — причем просвещенного общественного мнения. Иными словами, он хотел быть соучастником, а не инструментом.
Когда началась война, Конан Дойль, потерпев фиаско с вербовкой в армию, принялся за организационные хлопоты — и одновременно взялся за перо. В Сассексе он создает местные добровольческие дружины, однако военное министерство запретило аматёрщину, и отряд защитников малой родины вошел в состав 6-го Королевского полка сассекских добровольцев. Писателю предложили в нем офицерский чин, но он отклонил предложение и остался рядовым. На литературном
47
Conan Doyle A. The British Campaign in France and Flanders. London: Hodder and Stoughton, 1916–1920. Отсюда цитировавшийся выше отрывок об осаде Антверпена в октябре 1914 года.
Конан Дойля занимал процесс, механизм превращения мирного добропорядочного члена общества в солдата — причем так, чтобы тот не растерял свои довоенные качества. Отсюда и странный пассаж в описании боев под Антверпеном: «Стоило спортивному, здраво рассуждающему британцу получить солдатское обмундирование, как он — несмотря на всю свою неопытность и отсутствие сноровки — может повлиять на ход кампании».
Это не джингоизм — это вера в правильность британского социального порядка, превращающего достойных граждан в достойных воинов и наоборот, как в Древних Афинах. Судя по всему, персональная катастрофа Артура Конан Дойля произошла именно здесь, в этом пункте — ведь в окопной войне, когда армии теряли сотни тысяч бойцов, практически не двигаясь с места, нужны были не граждане, не люди, а пушечное мясо. К 1917 году Конан Дойль это понял — и написал «Его прощальный поклон». Тогда же он заинтересовался спиритизмом, будто теперь возникла необходимость вызывать дух умершего человека эпохи классического буржуазного индивидуализма.
Самое загадочное как в Первой мировой войне, так и в рассказе «Его прощальный поклон» — за что и зачем воюют британцы с немцами, зачем вообще воют. Если оставить в стороне рассуждения на тему «раздел рынков сбыта и источников сырья» (давно уже оставленные думающими историками) и идеологическую лирику о «демократической Антанте» vs. «феодально-автократическом Тройственном союзе» (сравним чудовищную с этой точки зрения Российскую империю с самым идеальным государством в европейской истории — Австро-Венгрией), то остается развести руками и начать спекулировать на тему мистического «коллективного самоубийства старой Европы». Сенегальский солдат французской армии, протыкающий штыком вестфальского учителя математики из-за того, что сумасшедший боснийский серб застрелил немолодого австрийского принца, — все это выглядит абсурдистским примером из задачника по формальной логике, но не событием в жизни Европы столетней давности.
Самое смешное, что подобное (выдержанное в эстетике Хармса) вавилонское кровопускание было в какой-то степени результатом господства в европейских делах так называемой Realpolitik. Так и в литературе того времени из тяжкозадого, озабоченного отражением «реального мира» реализма вырос самодостаточный модернизм (и даже летучий авангард). В этом смысле Первая мировая стала типичным явлением Нового времени, только — по сравнению с изданием «Улисса» или постановкой «Весны священной» — чересчур уж масштабным. И, на самом деле, тупым.
В «Прощальном поклоне» нет ни грана шовинизма и пропагандистского дурновкусия [48] . Известно, что происходило даже с большими писателями и поэтами, когда им предлагали поработать на оборонку. Георгий Иванов в 1914-м умудрился сочинить про немцев такое:
Насильники в культурном гриме, Забывшие и страх и честь, Гордитесь зверствами своими, Но помните, что правда есть.Сергей Городецкий предложил более задушевный (но не менее графоманский) вариант описания военных действий (очень напоминающий позднейшее «На поле танки грохотали»):
48
И не только в рассказе. В той же «Британской кампании во Франции и Фландрии» он пишет о чудовищно бессмысленных боях под Камбре так:
«Говорят, что один прусский артиллерист, стоявший до конца у своего орудия и великодушно обессмерченный в британском фронтовом бюллетене, прямой наводкой уничтожил не менее шестнадцати наших танков».
Даже Михаил Кузмин не удержался и изложил свою версию военного патриотизма, нелепо лирическую, в духе позднейших же садистских частушек:
Мой знакомый — веселый малый, Он славно играет в винт, А теперь струею алой Сочится кровь через бинт.Конан Дойль — джентльмен, оттого ничего подобного он себе не позволяет, никаких «насильников в культурном гриме». В «Прощальном поклоне» джентльмены-немцы против джентльменов-британцев, одни джентльмены выигрывают у других, fair play. Фон Борк умен и хитер, но Холмс, прикинувшись Олтемонтом, оказывается и умнее, и хитрее [49] . Более того, это люди одной космополитической социальной группы: Холмс по дороге в Лондон предлагает одураченному немцу узнать, кто же его одурачил, и принимается перечислять услуги, оказанные им разным германским аристократическим фамилиям:
49
«Вы не будете на меня в претензии, когда поймете, что, одурачив столько народу, вы оказались наконец одурачены сами. Вы старались на благо своей страны, а я — на благо своей. Что может быть естественнее? И кроме того, — добавил он отнюдь не злобно и положив руку на плечо фон Борка, — все же лучше погибнуть от руки благородного врага».
«— В общем, это несущественно, но, если вы уж так интересуетесь, мистер фон Борк, могу сказать, что я не впервые встречаюсь с членами вашей семьи. В прошлом я распутал немало дел в Германии, и мое имя, возможно, вам небезызвестно.
— Хотел бы я его узнать, — сказал пруссак угрюмо.
— Это я способствовал тому, чтобы распался союз между Ирен Адлер и покойным королем Богемии, когда ваш кузен Генрих был посланником. Это я спас графа фон Графенштейна, старшего брата вашей матери, когда ему грозила смерть от руки нигилиста Копмана. Это я…
Фон Борк привстал, изумленный.
— Есть только один человек, который…
— Именно, — сказал Холмс».
Лишь один раз в небезынтересную беседу этих членов космополитического европейского клуба затесалась другая жизнь — жизнь обычных людей, «не джентльменов», которые могут позволить себе всякую шовинистическую чушь и даже неделикатность, чтобы, впрочем, потом безропотно сгнить в окопах. Этим людям, толпе — пусть и в безмятежной деревенской Англии — в те дни дозволено многое, даже суд Линча:
«— Если я вздумаю позвать на помощь, когда мы будем проезжать деревню…
— Дорогой сэр, если вы вздумаете сделать подобную глупость, вы, несомненно, нарушите однообразие вывесок наших гостиниц и трактиров, прибавив к ним еще одну: „Пруссак на веревке“.
Англичанин — создание терпеливое, но сейчас он несколько ощерился, и лучше не вводить его в искушение».
Согласимся: здесь Холмс совершает faux pas, фон Борк не стал бы грозить пленнику дикими нравами гроссбауэров.
Несмотря на эту небольшую, но выразительную оплошность (в которой явлен наступивший цайтгайст), Холмс на высоте. Ему удалось то, что не вышло у Конан Дойля, — он послужил родине, не перестав быть одиночкой. В его сознании патриотизм явно занимает не главное место. Холмс не мобилизован, не призван, а попрошен, даже упрошен, причем не кем-нибудь, а премьер-министром. Холмс не просто служит родине — он получает редкое интеллектуальное удовольствие, переиграв большого умницу и хитреца фон Борка. Кажется, его даже не очень интересует общий военно-политический результат интриги — ведь, если вдуматься, британцам стоило оставить германские власти в неведении относительно того, что их главный агент провалился и что вся полученная до того развединформация — полная чушь. Не арестовывать фон Борка нужно было, а приставить к нему охрану и всячески лелеять. Только тогда присланным шпионским материалам будут верить в Берлине. Но Холмсу такой разворот скучен, ему по душе театральное разоблачение, срывание масок, сбривание американской козлиной бородки Олтемонта, торжественный бокал трофейного токая — иначе зачем было вызывать старого Ватсона в качестве водевильного сатео?