Шестеро
Шрифт:
– Молодца, дело мастера боится!
– Добрый плотник! – восклицает Гулин и похлопывает младшего Захаренко по плечу.
Старший брат снисходительно цедит сквозь зубы:
– Приходилось работать, приходилось… А ну, покажь, Гришко, им, як дело делают, покажи, брате…
– Показал бы, да нечего, – отвечает младший Захаренко, и в этот момент сосна с треском провисает. – Вот и ладно!..
Сашка вскакивает в кабину, садится за рычаги управления. Калимбеков укоризненно цокает языком:
– Зачем торопишься, ночь длинная, под утро сядешь. Спи лучше, отдыхай!
– Отдохнул, дядя Рахим, – отвечает Сашка, – отдыхайте вы!
Он прибавляет
Третий год работает Сашка трактористом, но все еще не может привыкнуть к чувству, которое передается к нему от машины через металл рычагов. Чутка и послушна многотонная машина, ласково отзывается на легкое движение тонких Сашкиных рук: то грозно воет мотором, то нервно вздрагивает железным корпусом, как лошадь после пробежки, и кажется ему, что сила машины – его сила. Он ощущает ее пальцами, всем телом, и, когда машине тяжело, Сашка напрягается, подается вперед, подталкивает трактор, шепчет: «А ну, давай, давай, голубчик!» И облегченно вздыхает, когда мотор прерывает тяжелый вой: «Спасибо, голубчик!»
Машина круто поднимается на большой подъем. Сашка привстает с сиденья, вытянув голову на тонкой нежной шее, смотрит вперед в чернильно-черную мглу. Сашка сам не знает, по каким предметам ориентируется, как находит дорогу, он чувствует ее всем телом, всей машиной, и руки быстро передвигают рычаги, регулируют газ.
– Ничего, пока ничего, – одобрительно говорит Калимбеков и откидывается на мягкую спинку сиденья. Засыпает он быстро, но во сне беспокойно разговаривает, двигается, скрипит зубами.
Сашка прикрывает его ноги тулупом, и от этого ему самому становится уютно, тепло. Он ведет машину дальше и думает о себе как о постороннем. В думах о себе Сашка совсем не такой, какой есть на самом деле, – в думах он высокий, уверенный, черноволосый, чем-то похожий на Гулина. И этот человек не Сашка – по-своему мудро и строго относится ко всему тому, что делает и говорит Сашка Замятин.
5
Северный ветер дует навстречу тракторам, подхватывает синие дымки выхлопов, заносит гарь в щели кабины. В ветровом стекле качается тайга. Причудливой, незнакомой кажется она – точно облиты известью стволы сосен, темна хвоя, розовым и зеленым отливает снег; длинные тени движутся, точно живые, качаются, хватают машину за гусеницы. За деревьями скрывается тайна. Но каждый освещенный фарами уголок тайги на мгновенье становится знакомым, обжитым – аккуратно и светло заливают его прожектора, ограничив стеной сосен; низким потолком неба.
Тело Свирина зябко вздрагивает под телогрейкой, в голове тупая боль, на душе муторно, тяжко. Он морщится от запаха гари, встряхивает головой, но от этого еще сильнее давит в висках, тошнота подступает к горлу. «Зачем пил?» – думает он, оглядываясь на Гулина. Тракторист безмятежно спит, прикрывшись тулупом, – торчит нос с горбинкой, крепко зажмурены глаза, вокруг них глубокие морщины. Но лицо Гулина спокойно, спит крепко: как лег час назад, так и не пошевельнулся ни разу, хотя машину качает из стороны в сторону, как на волнах.
Гулин бросил рычаги управления за полчаса до конца своей смены. Вспотевший, разгоряченный, влез он в кабину, когда трактористы разобрали завал, усевшись за рычаги, сказал весело:
– Хорошо погрелись, начальник! Люблю горячую работенку! – и резко тронул машину вперед. – Ты что же топориком не помахал, а, начальник? – И, не дождавшись ответа, посочувствовал: – Чердак трещит? Это бывает. В деревеньке опохмелимся. А слаб ты, начальник!
Минут через десять он потянулся, хрустнул пальцами:
– Устал немного. Садись-ка ты!
И Свирин молча сел на водительское место, хотя Гулину оставалось вести машину еще полчаса. Гулин прикрылся тулупом и сразу же уснул. И спит до сих пор.
Монотонно гудит мотор. По неглубокому снегу, пешеходной тропой идут тракторы, но Свирин знает – кончаются последние километры хорошего пути, часов в десять утра откроется в проеме кедрачей деревенька, за которой трудный кусок трассы: лога и речушки, открытые всем ветрам поляны, заснеженные болота. Память услужливо развертывает перед глазами глубокий белоярский лог, заросший по краям тальником, огромную полынью посредине, голые осины с качающимися на ветру ветвями. Наледь кипит паром, как большой котел, снег вокруг нее ползет, пузырится и вдруг с шумом наполняется водой – растет, ширится наледь. Из нее торчит голая вершина сосны, а в сосне той метров десять росту.
Свирин встряхивает головой, снова косится на Гулина. Не пить бы ему второй стопки, не брать бы ее из чужих рук! Эх, начальник, начальник!.. На дороге темный подвижный комочек, перед ним зигзагами прыгает длинная тень: скачет в лучах фар ошалелый заяц. Словно путы, стреножил его яркий луч, ударил в глаза, наполнил крошечное сердце леденящим страхом. Ничего не видит, не понимает – будет нестись на длинных ногах в гипнотизирующем свете фар, пока случайно не свернет в сторону. Трактор снова задирает вверх мотор, лезет на ухаб, рассеивая свет фар на пестром от снежинок небе. Опять машина идет по ровной поляне, и нет на ней ошалелого живого комочка: удрал косой. Сидит сейчас под кочкой, дрожит, обмахивая заиндевевшую мордочку короткими передними лапами, а глаза бегают.
Свирин вздыхает.
Начинается пологий спуск, тайга раздается в стороны так широко, что лучи прожекторов просвечивают дорогу метров на двести вперед, и кажется – нет конца-края снежному пути, убегающему под жадные траки гусениц. Мотор поет веселее, легче. Свирин бросает ручки управления и свободно откидывается на сиденье, полуприкрыв глаза, отдыхает. Голова болит меньше, тошнота проходит…
Отдыхают и братья Захаренко.
Они управляют машиной по два часа, будят друг друга сильными, сердитыми толчками. Вся жизнь братьев Захаренко – соперничество. Еще в детстве натуго завязался этот хитрый узелок и все туже затягивается с годами. Приносит, бывало, старший пятерку в затрепанном дневнике, младший сердито сопит на печке, шуршит, как таракан.
– Подумаешь, удивил, у меня две будет!
И действительно, через несколько дней приносит две.
Дрались братья не по-детски, до крови, но молча, чтобы не услышали, а когда, разглядев синяки, отец брался за ремень, валили вину бессовестно на соседей, врали напропалую. Ребята в школе боялись братьев – они не прощали обиды, мстили сурово, безжалостно. Как-то младшего побили старшеклассники, пришел домой с юшкой из носа, глаза не смотрят. Братья три дня шептались на печке, подсчитывали силы, а потом ловили старшеклассников в темных углах по одному, валяли по земле до тех пор, пока насмерть перепуганный старшеклассник не давал клятвы никому о случившемся не рассказывать. Так, по очереди, перебрали их всех, а когда те сообразили, что произошло, и взвыли от гнева, наступило лето, и братья уехали на дальние колхозные покосы возить копны.