Шестеро
Шрифт:
– Давай прямо, – говорит Гулин. – Не обойти! Свирин качает головой: это опасно!
– Надо искать обход, – говорит Свирин и выключает сцепление.
Проход между торосами слева, и трактор идет дальше, сделав небольшую петлю. Противоположный-"берег уже близок; свет фар освещает стену тальника, которая похожа на декорации, так неправдоподобно равны, подобраны деревья. Потом Свирин три раза выключает и включает задний сигнальный фонарь. Следующая машина спускается на лед, идет по проложенному следу. За ней третья.
– Ну вот, перешли! – говорит Гулин, закручивая папироску. – А ты, дурочка, боялась!
– Одну перешли, это верно, –
Гулин смотрит на него, расширив глаза, и вдруг начинает оглушительно смеяться, мотает головой:
– Неужели пятнадцать, начальник, да не может быть!
Смеется разными голосами – то тонким, то вдруг басом, и Свирин не выдерживает: смеется тоже. Смеется он негромко и как-то неловко, а лицо становится старым, некрасивым. Он не умеет смеяться. А Гулин все не может остановиться и хохочет уже взахлеб, немного неровно и словно нарочно.
– Так, значит, пятнадцать, – повторяет он. – Ну, насмешил ты меня, начальник. – И, бросив догоревшую папиросу, прикуривает другую.
Гулин и сам не знает того, что смех, торопливые затяжки крепким табаком – нервная реакция на томительные секунды ожидания: не затрещит ли лед под гусеницами, не вздохнет ли глухо река, раскрывая под трактором холодную темень воды? Но чувствует Гулин – пальцы вздрагивают, и он прячет руку, прижимает ее к коленке неосознанным движением.
– Пятнадцать, пятнадцать… – говорит задумчиво Свирин, застегивая телогрейку и опуская уши шапки. – Утром пойдем через Улу-Гай.
Утром так утром! Гулин смотрит па часы, собирается спать. Под мерные выхлопы, поскрипывание рессор он думает о пятнадцати речушках. Плывут мысли, путаются, в теплом тумане голова, в глазах – синие, зеленые круги. Они наматываются друг на друга, сцепляются, как у фокусника в цирке; иногда отчетливое, почти ясное изображение действительности. Потом сон… Блестящая, промытая снегом гусеница со звоном рвется, быстро разматывается с катков и все тянется и тянется вдаль; бесконечна эта гусеница, как время манит к себе, зовет она Гулина. И он с бьющимся сердцем идет по ней навстречу улыбающимся людям в светлой одежде. «Вот он!» – кричат люди и бросаются к Гулину, и их так много, что не видно конца шествию. «Это он, он!» – кричат люди, раскрыв от безумной радости рты. Но странно: они никак не могут забраться на гусеницу, по которой легко и свободно идет Гулин. И он смеется: гусеница лежит на самой земле, как не поймут этого люди! Потом все исчезает, и он видит глаза точно такие, как у хозяйки дома. Эти глаза принадлежат ему. «Почему одни глаза?» – думает он и летит прямо в расширенные зрачки, стараясь ухватиться руками за воздух, который густ и тяжел, как вода…
Гулин просыпается и сразу же забывает сон, только в груди что-то тревожно вздрагивает. Ему холодно, он кутается в тулуп, но слышит голос Свирина, далекий, тихий:
– Подходим к Улу-Гаю.
Последние слова Гулин еле слышит, он снова начинает засыпать, и Свирин трясет его за плечо: вставай, вставай! Окончательно проснувшись, Гулин видит лицо Свирина, склонившееся над ним. Усталое, посеревшее лицо.
– Вставай, Гулин, Улу-Гай…
8
Улу-Гай – небольшая речушка, приток Чулыма, но когда тракторы подошли к ней, Свирин не узнал Улу-Гая.
Насколько хватает глаз тянется пористый, набухший влагой лед – наледь – месиво из снега и воды, зыбкое и хрупкое. В нарымских речушках,
– Свежая наледь! – сказал Свирин, оглядев реку. – Вечером прошла.
Подошли братья Захаренко, посмотрели на Улу-Гай сонными глазами. Старший, широко зевнув, предложил:
– Закусить надо. В обед будет сутки, как не ели.
И только сейчас трактористы почувствовали, что проголодались. Сашка Замятин проглотил загустевшую слюну. Вчера в гостях Сашка ел мало, стеснялся загребать с тарелки большие жирные куски и уже вечером хотел есть, но Калимбеков словно забыл о еде, камнем сидел за управлением. Потом пошли через Кедровку, и о еде забылось. У Сашки заныло под ложечкой при воспоминании о тугой котомке, в которую мать понатолкала сала, пряников, конфет, халвы, холодного мяса, белого домашнего хлеба.
– На той стороне порубаем! – сказал Гулин. – Ты, Захаренко, дурака не валяй. Гляди, ребята, у него изо рта кусок сала торчит.
Трактористы опешили. Калимбеков придвинулся к старшему брату и схватился за бока: действительно, Захаренко что-то торопливо дожевывал, прикрыв рот ладонью.
– Правда, сало! – изумленно воскликнул Калимбеков. – Настоящее сало!
И раскатился по берегам Улу-Гая неправдоподобно громкий хохот здоровых мужичьих глоток. Сашка – так тот упал на снег и катался заливаясь. Трактористы хохотали и добродушно ругались: «Ну и Захаренко, жрет сало и еще завтракать собирается. Ну чудило, ну отмочил этот Захаренко!»
– Ладно, друзья-товарищи, – сказал наконец Свирин. – Давай вперед!
Забыл Сашка о голоде, окинул любовным взглядом лихую фигуру Гулина, бросился к трактору, уселся на водительское место, крепко сжав в руках рычаги управления. Калимбеков, заглянув в кабину, замотал головой, замахал руками:
– Место тяжелое. Дай я поведу, Сашка!
Сашка упрямо сжал губы.
– Я поведу, дядя Рахим! Моя очередь! – И, торопясь, стал доказывать: – Вы ночью три часа подряд вели. Через Кедровку тоже вы, а я – сиди? Неправильно это! Я тракторист…
Но уже пошла вперед головная машина. Сашка перевел сцепление, дал газ. Калимбеков откинулся в угол. Ишь какой сердитый мальчишка! Вцепился в ручки, как клещ, косит глазом на Калимбекова. Аи, какой сердитый мальчишка!
Сашка остановил трактор у кромки дымящейся наледи: на головной машине вспыхнул и погас задний сигнал: стойте! Переваливаясь на гусеницах, головной трактор осторожно пошел по льду, за ним оставался ребристый след, медленно наполняющийся водой. Потом машина начала валиться налево, гусеница глубоко ушла в наледь, из-под нее летели брызги воды и комочки смятого льда. «Дают полный газ, – подумал Сашка, сообразив, что трактористы решили пройти опасное место на высокой скорости. – Это, наверное, Гулин!»