Шестьсот лет после битвы
Шрифт:
— Не могу я сейчас в деревню! Другие у меня дела! Сдадим второй блок — рассчитаюсь и уеду в Сибирь. Нужно мне в Сибири пожить, посмотреть на сибирскую землю. Поживу в Сибири, поеду к туркменам в пустыню. Потом на Камчатку, потом на Кавказ. Мне еще надо много поездить, много чего повидать!
— Тогда и меня возьми! — Катюха не обижалась, а с готовностью, радостно устремлялась за ним. — И меня в Сибирь забери! Буду ездить с тобой. Вот увидишь, я тебе пригожусь! Я умелая, выносливая. Буду тебе готовить, стирать. Пьяный придешь, умою тебя, раздену, уложу. Заболеешь — лечить стану. В тюрьму посадят — буду тебя ждать, письма писать, приезжать. Я ведь сильная, верная!
Она улыбалась, заглядывала ему в лицо, хотела, чтоб и он улыбнулся. А он чувствовал, как от нее удаляется, не идет вслед за ней, не пускает ее за собой. И их мгновенная близость, возможность быть вместе превращается в муку.
— Ты пойми меня, Сереженька, я хорошая. Ты только меня разгляди и пойми.
— Да я себя еще не разглядел и не понял, — тоскуя, ответил он. — Не понял, как жить. Понял, что не так мы живем, а как — не знаю. Брат Михаил, тот знает. И Фотиев Николай Савельевич тоже знает. А я не знаю. Вижу, не так живем. Все хотим по-хорошему сделать, а выходит плохо. Вон какая у нас земля, какая страна — нет богаче, а люди мучаются, бедствуют, слез кругом столько. Народ мы веселый, гостеприимный, добрый, добрее нет на земле, а друг на друга со злобой смотрим, норовим обидеть, толкнуть. Я маленький был, думал, вырасту и что-то со мной такое случится, такое хорошее, счастливое, как в сказке. Сны мне снились цветные, сказочные, я их записывал, ждал, когда сбудутся. А вместо снов попал на аварию, облучился, во сне кричу. Брат Михаил — добрый, птенцов упавших домой приносил, выкармливал, а на войне людей убивал. И его чуть не убили, я знаю. Зачем такое с нами случается? Что еще может случиться? Почему люди так больно живут?
Он растерянно, беспомощно обращался к ней, будто она могла это знать, могла ему быть советчицей. Она прижималась к нему, угадывала его муку. Гладила его руку, словно хотела отнять его боль, взять себе.
— Чудной ты, Сереженька. Ни на кого не похожий. Как дурачок. Платье мне подарил. Когда про коня пели, у тебя слезы текли. Коня, что ли, жалко? Или меня жалко? Тебя будто пришибли, пристукнули, и тебе все больно. И меня пришибли, пристукнули, и мне больно. Мы похожие с тобой, Сереженька. И мне коня жалко. И Чеснока жалко, и Гвоздя. Всех, всех жалко!
Он слушал ее. Заслонял от чего-то близкого, страшного, витавшего беззвучно в синем вечернем небе, готового прорвать синеву, ударить в глазницы, погасить свет.
К нему возвращались его ночные видения и страхи. Возвращались видения Чернобыля.
У сосновой опушки на жухлой траве стояли в цепи солдаты. Белесый проселок, расплывшись двойной колеей, спускался с холма. Приближался к лесу, изгибаясь, скрывался в полях. Вдали на бугре белело село.
У опушки был выкопан ров, глубокий, рваный, с желтой горой песка, с выдранными корневищами сосен. Яма желтела краями, уходила вглубь ржавой обрезанной глиной. В стороне стоял бульдозер. Нож его ярко блестел. Гусеницы, изрезав опушку, оставив повсюду клетчатые следы и ошметки, были забиты песком и дерном. У рва был выстроен деревянный загон — свежие сосновые колья, длинные слеги в клубках и колючках проволоки. Загон горловиной раскрывался к проселку, сужался, приближаясь ко рву, обрывался у края ямы.
Солдаты стояли неровной цепью. Висели на ремнях автоматы. Болтались подсумки с рожками. Марлевые маски на тонких тесемках были приспущены с подбородков, белели на груди. Их лица, красные от загара, были утомленные, потные. Солнце слепило глаза. Они стояли не первый
Вдоль строя расхаживал прапорщик, хмурый, усталый, с липкими подтеками пота. В руках у него шипела и булькала маленькая рация, качался штырек антенны. Прапорщик подносил рацию к губам, тусклым, монотонным голосом повторял:
— «Ромашка», «Ромашка»… Я — «Василек»!.. Как слышишь меня, «Ромашка»?
Солдаты в строю разговаривали.
— Скорей бы их гнали, чертей! — Здоровенный, веснушчатый, с выпуклыми, быстро мигающими глазами Мотыга передергивал высокими костлявыми плечами, подбрасывая автомат, со свистом дышал сквозь желтые крепкие зубы. — Сделать дело — и кончено! В баню мыться… А то они пыли напустят, шерсть от них полетит, вся зараза на нас. Разве можно так близко? Подальше бы нас отвести. С дальней дистанции… Не люблю я эту скотину. Побили бы их с вертолета. А то нас поставили.
— И правильно, что поставили, — возражал ему Гаврилов, невысокий, ловкий, подтянутый. Он не выглядел усталым. Глаза его смотрели остро и зорко. Он похлопывал автомат, оглаживал вороненую сталь. Прикосновение к оружию доставляло ему удовольствие. — С вертолета их постреляют, все равно сюда свозить, в могильник. Нерационально. Правильно решило начальство. А заразы не надо бояться. Пригонят, маску надень. А после в баньку. Вечером замполит кино обещал. Я всегда говорил: машину на коня не сменяю. Меня в жокеи в спортшколу звали, а я пошел в автогонщики. В двух ралли участвовал. Мне машину жаль, технику разбитую жаль. Посмотришь, сколько здесь техники брошено, какие миллионы погибают! А по лошадям чего убиваться? Они в хозяйстве роли большой не играют. Облучились, надо их ликвидировать!
— Как можно лошадей убивать? — Вагапов. худой, болезненный, с плохо подтянутым, обвислым ремнем, с оттягивающим плечо автоматом, мучился, крутил головой, испуганно глядел на яму, на дощатый загон, на недвижный бульдозер. — Нельзя их так убивать. Их лечить надо. Куда-нибудь в лес отогнать или в поле и лечить! У нас в деревне конь заболел, ноги отнялись, вставать не мог. Мы лечили его, лекарство давали, хлеб носили. Он вылечился, опять стал бегать… Я не могу, боюсь… Зачем так с конями? И так их мало осталось!.. Боюсь!
— Ну, деревня! Лечить! — раздраженно хмыкнул Мотыга. — Нас самих лечить надо! Наглотались здесь. Да еще этих чертяк… Они, говорят, все облезли. Лысые. Кожа с них слазит… Хоть бы спецовку дали, бахилы! А то бинт какой-то на морду. Разве он пыль удержит? Товарищ прапорщик! — обратился он к проходившему командиру. — Долго нас будут мурыжить? Хоть бы сказали, какой здесь фон, какую дозу хватаем.
Прапорщик устало, тускло взглянул на него, отвлекаясь от рации, словно пытался понять вопрос.
— Как оружие держишь?.. Вниз стволом опусти, — сказал он Мотыге. Прошел мимо, продолжая кого-то выкликать позывными: — «Ромашка», «Ромашка», я — «Василек»!.. Как слышишь меня, «Ромашка»?
На проселке, в полях, в белевшем на взгорье селе было пусто, недвижно. Ни людей, ни машин, ни животных. Даже не было в небе птиц.
Там, за горой, за лесом, невидимая, удаленная, находилась аварийная станция. Выли сирены, вспыхивали и метались мигалки. Вездеходы, покрытые листами свинца, ползали по ядовитой земле. Вертолеты проносились сквозь бледное облако, сбрасывали в кратер обугленные бетон и железо, он мерно кипел в глубине, выбрасывал в небо ядовитый смрад. И окрестные воды и земли пропитывались смертоносным дыханием.