Шеврикука, или Любовь к привидению
Шрифт:
Многое в Москве может быть забыто через день. Полагалось бы забыть и про Пузырь. Было бы даже прилично забыть о нем. Ну прилетел, ну улетел. Прилетал и Майкл Джексон, и саблю ему, кажется, дарили. Ну и что? И где этот Майкл Джексон? И что нам с него? Правда, была разница. Майклу дарили. Пузырь сам дарил. И из него вывозили, чему были свидетели. Другое дело, сам он пропал и будто бы никогда Москву не посещал. А потому не могло ли все вывезенное из него теперь тоже пропасть, или превратиться в труху, или по сезону – в снег? Такое случается. Шутников в мироздании множество. Но нет, нынче пока такого не случилось. Для успокоения народонаселения в государственные склады были допущены придиры из разных фракций и сообществ, в том числе и из Лиги Облапошенных. Склады были забиты продуктами и вещами, вовсе не намеренными, как было установлено придирами на ощупь, исчезать, преобразовываться в насекомых
Сам же Шеврикука, несмотря на обещания себе паспорт истребить, не разорвал его и не сжег. И взял талон. На всякий случай. Впрочем, о нем он не думал, а занимался своими делами в подъездах. Заходил иногда и в подъезды прохвоста Продольного. Нового домового туда пока не прислали, а порядок требовалось поддерживать. Все шло одобряемым Шеврикукой чередом. Супруги Уткины смотрели сериалы и наслаждались чаем с крыжовенным вареньем. Нина Денисовна Легостаева перестала тосковать и вновь принимала у себя ухажера Радлугина. О младенце от Зевса она никому не напоминала, себе – в особенности. Тень Фруктова Шеврикука ограничил в правах и возможностях передвижений. Погубленный чиновник мог являться теперь только бакалейщику Куропятову. Без собеседований с Фруктовым Куропятов заскучал бы. Сам же Шеврикука скучал без подселенца Пэрста-Капсулы. Но знал, что тот рано или поздно обнаружится. Вот ведь обнаружился вдруг в Большой Утробе домовой Колюня Дурнев, или Колюня-Убогий, по представлениям Шеврикуки сгибший в баталиях. Колюня-Убогий прошел мимо него с безумными глазами, бил в бубен, слюна капала из уголка его рта. Шеврикуку он не узнал, хотя рыжий нечесаный бездельник Ягупкин толкал Колюню и указывал: «Вон, гляди, Шеврикука!» «Эге! – сообразил Шеврикука. – Как бы не начались осложнения!..» Но осложнения не начинались. Не являлся за должком мошенник Кышмаров (а не был ли он, кстати, связан с Любохватом?). Не приезжал сановитый Концебалов-Брожило в поисках Омфала, возможно, выжидал… А так в подъездах Шеврикуки лампочки горели, лифты ездили, вода в трубах текла холодная и горячая и трубы не гудели, не ныли, телефоны звонили и батареи позволяли жить квартиросъемщикам в тепле и уюте.
И вот тебе раз!
В морозное утро сквозь стены Шеврикука услышал трубные крики Сергея Андреевича Подмолотова, Крейсера Грозного.
– Игорь Константинович! Игорь Константинович!
Крейсер Грозный стоял перед Землескребом со стороны улицы Королева, в ушанке, в пальтеце, наброшенном поверх тельняшки, и обращался ко всему Землескребу:
– Игорь Константинович!
Рядом попрыгивал в валенках японский прикипевший друг Сан Саныч.
Шеврикука натянул кожаную куртку с подстежкой, кроличью шапку, обогнул Землескреб и приблизился к Сергею Андреевичу со спины, тоже как бы с Королева.
– Что вы, Сергей Андреевич? – спросил он. – Я в магазины выходил…
– Змея!.. Змея уворовали!.. Моего змея!.. Поехали!
И Шеврикука вместе с Сан Санычем был приглашен в автомобиль Дударева.
Один из боков стеклянного шатра-конуса Парадиза змея был раскурочен.
– Отсюда его и уволокли, – сказал Крейсер Грозный.
– А если он сам улетел? – предположил Шеврикука.
– Как это – улетел?
– Получил крылья и улетел. Пожелал стать драконом.
– Его уворовали! Зачем иначе было связывать Савкина с его зеброй?
А действительно, зоотехника Алексея Юрьевича Савкина с его зеброй нашли опоенными и связанными.
– Ну и что? А вдруг кто-то змея с крыльями взнуздал? – продолжил Шеврикука. – Кто-то с булавой и с плетью… А?
– Как же это
– Отыщется! – бросил ему Крейсер Грозный. – Отыщем! Вот и Игорь Константинович поможет!
– Нет, это сущее безобразие! За что мы вам деньги платили! И еще – флотский! И где же ваши рогатки?
Крейсер Грозный более его не слушал. Он смотрел в небо. Он был сейчас трагик.
– Но народ не унывает! – мрачно произнес он.
– Всенепременно с вами согласен, – сказал Шеврикука.
Автобиографические заметки
– Я москвич в четвертом поколении (предки же мои были подмосковными – можайскими и дмитровскими). И проза моя – московская. Правда, юношеские увлечения на несколько лет переносили мои интересы в Сибирь. Но и увлечение Сибирью свойственно москвичам.
Родился я 31 августа 1936 года. Тридцать два года прожил в коммунальной квартире посреди Мещанских улиц, южнее Останкина и Марьиной Рощи. На 1-й Мещанской окончил школу, потом этой же улицей троллейбусом ездил на Моховую – там и теперь размещается факультет журналистики МГУ. Годы те – конец пятидесятых – были шалые, весело-мечтательные, с брожением умов и идеалов. На факультете больше митинговали и творили, нежели учились. Меня в ту пору привлекало кино. Я простодушно полагал, что именно кино заменит собой литературу, живопись и музыку. Но после третьего курса мне пришлось прекратить сценарные старания, как и занятия спортом. Заболели родители, средства на прокорм семьи я вынужден был добывать репортером знаменитой тогда четвертой полосы «Советской России».
В 1957 году я впервые попал в Сибирь, сначала на алтайскую целину, потом на Енисей. В дипломную работу вошли очерки о строителях дороги Абакан – Тайшет. После защиты диплома меня пригласили в «Комсомольскую правду». Там я и проработал десять лет. В разных отделах. Много ездил и писал. И скоро понял, что одними очерками, корреспонденциями и репортажами я не смогу передать свои впечатления и суть своей натуры. И отважился писать вещи протяженные. По ночам, утром перед работой (на работу, естественно, опаздывал). И вот в 1963 году в журнале «Юность» был опубликован мой роман «Соленый арбуз» (роман экранизировали, спектакли по нему шли в театрах Москвы, Минска, Красноярска), а в 1968 году – роман «После дождика в четверг». Сочетать ремесло и прыть газетчика с несуетным искусством прозаика было невозможно, и я в 1969 году из «Комсомолки» ушел. На вольные хлеба – с 1965 года был членом СП СССР. Хлеба эти оказались тощими и трудно обретаемыми. Да и в моих издательских делах пошли дожди.
Лет семь меня почти не публиковали. Набирали мои тексты и разбирали. Возможно, у кого-то недреманного, наверху, возникло соображение, что ничего хорошего от меня ждать не следует. К тому времени во мне угас романтизированный оптимист. Все очевиднее становился социальный мираж, в каком мы жили, преуспевали же в нем циники и обманщики, они-то этот мираж, для своих нужд, и оберегали (и теперь они же преуспевают).
Я живу под знаком Девы. Стало быть, человек благоразумный. Вернее, благонамеренный и фаталист, принимающий реальность, как данность, в коей я изменить ничего не могу. Я не скандалист, драться не люблю, а может, и не умею. Для меня идеальный человек – Иоганн Себастьян Бах. Он был типичный бюргер, добывал блага для семьи, искал выгодные места службы, любил пиво, лупил палкой дурных учеников. А в своих творениях поднимался в небесные выси. Бывая в Германии, я объездил многие места, связанные с жизнью автора «Кофейной кантаты» и «Страстей по Матфею». Позже я понял, что прототипом моего альтиста Данилова был прежде всего именно Бах.
Но я отвлекся… Просто семидесятые годы еще раз подтвердили мне истину – в творческой судьбе русского литератора существенным должно быть терпение и способность сохранить самостоятельность своей личности. И необходимо делать то, что ты умеешь и любишь делать.
В 1972 году я закончил роман «Происшествие в Никольском», его набрали в «Новом мире», два года я жил надеждами, но цензура мои надежды отменила. Подзарабатывал же я тогда «внутренними» рецензиями и даже перевел для Детгиза повесть «с лезгинского». Лишь в 1976-м просветленно-изуродованное цензурой «Происшествие…» выпустил «Советский писатель». А я уже наполовину написал «Альтиста Данилова», не думая, понесу ли я его куда-либо, и потому пошел на издательский компромисс. «Происшествие в Никольском» – бытовая драма. Когда я писал «Происшествие…», некие свойства моей натуры (воображение, скажем), видимо, были угнетены и требовали освобождения и выхода. И я неожиданно для себя написал фантастический рассказ о любви останкинского домового (жил я уже в Останкине). Рассказ, к сожалению, был опубликован лишь через шестнадцать лет.