Шхуна, которая не желала плавать
Шрифт:
К трем часам работа завершилась — и самое время, так как начинался прилив. Мы нетерпеливо ждали, чтобы он подхватил шхуну и дал нам возможность отвести ее подальше от зловещей «трубы». За полчаса до начала работы на рыбозаводе прилив достиг наибольшей высоты.
Ее оказалось недостаточно. «Счастливое Дерзание» не всплыла.
Мы приткнули шхунку к пристани на последнем сизигийном приливе, то есть в самом высоком приливе за месяц. Енос, прекрасно разбиравшийся в этих тонкостях, втолковал нам, что такой высоты прилив достигнет снова только через двадцать восемь дней.
Еще Енос сказал, что ему пора. Он сказал, что не хочет нас стеснять, и, учитывая тесноту нашей каюты, а также продолжительность нашего пребывания в Трепасси, пожалуй, лучше ему уйти, чуть туман рассеется.
Я не пытался его отговаривать, но Джек рассердился — как старый военный моряк, он не терпел дезертиров. Однако после завтрака Джек обнаружил, что легко перенесет расставание с Еносом.
Завтрак этот приготовил я. Очень плотный, ведь мы все трое изголодались. Я нарезал и поджарил фунта три грудинки. Жирной грудинки. Очень жесткой грудинки с кожей толщиной в четверть дюйма.
Джек и Енос сидели за столом в каюте, а я их обслуживал. Наша перемазанная грязью одежда смердела, как и рыбные отмели снаружи, так что атмосфера в каюте особой легкостью не отличалась. Впрочем, Джек так устал, так изголодался и так приуныл, что, против обыкновения, не придал значения обстановке, в которой ему предстояло вкушать пищу. Угрюмо он принялся за свою грудинку, а я повернулся назад, к плите, чтобы поджарить порцию себе. Внезапно Джек придушенно вскрикнул. Я молниеносно обернулся.
Джек окаменел на скамье. Его лицо утратило обычный румянец и пошло гротескными пятнами. Остекленевшими глазами он смотрел на Еноса.
Не замечая, что стал объектом пристального наблюдения, Енос деловито расправлялся со своей грудинкой. Ему не удавалось справиться с ней, пока его плохо пригнанные челюсти оставались во рту, а потому он извлек их оттуда, крепко зажал между большим и указательным пальцами левой руки и принялся щелкать ими с ловкостью, указывавшей на долгую практику. Правой рукой он вставлял полоску грудинки между двумя наборами зубов. Когда в результате этого оригинального приема грудинка достаточно размягчалась, он запрокидывал голову, опускал грудинку в рот и перетирал деснами.
Джек с трудом поднялся на ноги, протиснулся мимо меня и скрылся через люк. До его возвращения примерно через час Енос собрал свои вещи и сошел на берег. Не стану кривить душой и утверждать, что разлука с ним была такой уж тягостной для нас обоих.
Глава девятая
Место, где родится туман
Трепасси одиноко прилепилась к юго-восточному кончику Ньюфаундленда. Это открытая всем ветрам унылая деревушка — ее серые деревянные дома кое-как разбросаны по берегу широкой гавани. За ними безлесые холмы поднимаются все выше и выше к бесплодному плато, занимающему внутреннюю часть полуострова Авалон. Однако эти наводящие тоску пейзажи редко кто видит. Трепасси, как утверждают на Ньюфаундленде, — «место, где родится туман».
И я верю этому. «Счастливое Дерзание» провела в Трепасси почти неделю, и в течение этого времени мы оставались в неведении, то ли солнце еще где-то светит, то ли оно погасло вследствие какой-то космической катастрофы. Мы жили в мире теней и неясных абрисов, где ничто не выглядело по-настоящему реальным — то есть ничто, кроме рыбозавода. Вот он был реален вне всяких сомнений.
По загруженности завод этот далеко превосходил своего собрата в Грязной Яме. Несмотря на свою мрачную унылость, Трепасси служила приютом рыбакам, промышлявшим на Большой банке, четыреста с лишним лет. Она тоже знавала флотилии средневековых басков, испанцев, португальцев, французов, а под конец — англичан. И пока мы были там, жизнь в порту кипела. Весь день напролет и до поздней ночи приглушенный шум двигателей невидимых судов в тумане ставил нас в известность о прибытии и отбытии пестрой компании шхун, траулеров и мелких судов из маленьких портов в сотнях миль от Трепасси, которые собирались тут, чтобы взять свою долю от летнего хода трески. За время нашей стоянки в Трепасси у меня накопилось немало воспоминаний, на которых я предпочел бы не останавливаться, но день отъезда Еноса был до того ужасен, что даже мои записи, сделанные тогда же, не дают полного о нем представления.
«Енос отбывает в 7 утра, и последнее, что мне довелось от него услышать, — заключительное отхаркивание на палубе. Надеюсь, все ограничится табачной жвачкой и слюной без грудинки. Джек на пределе… В 8 утра заводской отстойник в первый раз очистился. Его содержимое вылетело из трубы на десять футов и не миновало палубы „С. Д.“. Значительная часть ударилась о грот-мачту и срикошетила в кокпит. Выбросы продолжались примерно каждый час. Вот так Длинная Берта обстреливала Париж. Только Париж такого обстрела долго не выдержал бы… Кончился ром. Последняя бутылка словно бы таинственно исчезла… Отлив кончился, начался прилив, и только фута не хватило, чтобы снять нас… Джек предложил местному рыбаку купить „С. Д.“ за пятьдесят долларов „в том виде, в каком она сейчас“. Получил отказ… В полдень явился управляющий рыбозаводом, попросил нас сменить место стоянки. Сказал, что мы препятствуем нормальной работе сточной трубы. Джек сделал сугубо личное предложение управляющему, куда поместить сточную трубу. Получил отказ… Узнали, что ближе Сент-Джонса купить ром невозможно. Джек начинает с тоской описывать жизнь книгоиздателя в Торонто… В 15.30 на борт поднялся мальчик и предложил Джеку жестянку, полную тресковых языков, за десять центов. Получил отказ… Вонь в каюте такая гнусная, что Джек открыл иллюминатор над своей койкой, забыв о приближающемся выбросе из трубы. Не успел закрыть иллюминатор вовремя…»
День был ужасным, но кульминация наступила вечером. Сразу после ужина, к которому у нас обоих душа не лежала, Джек решил зажечь бензиновый фонарь. Фонарь этот редко бывал в употреблении, так как мы предпочитали тусклый свет двух керосиновых лампочек, полагая, что им будет труднее поджечь бензин, вечно плававший на поверхности трюмной воды. Однако в этот вечер мы остро в нем нуждались, и не только потому, что его слепящий свет мог слегка рассеять и душевный мрак, но и в надежде, что его жар хоть немного воздействует на вонючую сырость, которая воцарилась в каюте и превращала наши спальные мешки и одежду в липкие саваны.
Из соображений безопасности Джек обычно выходил с фонарем на палубу или на берег и уж тогда его зажигал. Но в этот вечер он вел себя далеко не обычно. Возможно, хотя он это отрицает, в подсознании у него таилась надежда, что фонарь возьмет да и взорвется, избавив нас от всех горестей. Но как бы то ни было, он пожелал зажечь его на столе в каюте, и когда он открыл клапан, чтобы заправить зажигающее устройство, то открыл его слишком широко и продержал открытым слишком долго, так что, когда поднес к нему зажженную спичку, в воздух взвился трехфутовый язык пламени.
Какая бы жажда самоубийства ни рыскала в подсознании Джека, куда ей было до его инстинкта самосохранения! Сунув в кольцо фонаря длинную деревянную ложку (я ею размешивал наше тресковое рагу), он прыгнул к трапу, взлетел по нему и исчез в ночи, размахивая своим пылающим факелом и вопя во всю мочь:
— Пожар! Горим!
В этот вечер у пристани стояло много судов и суденышек, включая три больших новехоньких траулера, хваставших всевозможным наисовременнейшим оборудованием, с пенообразующей противопожарной системой в том числе. Исходя из предположения, что быстрее доставить пожар к огнетушителю, чем ждать, чтобы огнетушитель добрался до него, Джек стрелой кинулся к этим траулерам. Путь его пролегал между рядами сорокапятигаллоновых металлических бочек, выкрашенных ярко-красной краской и полных бензина для мелких рыбачьих судов. Его настойчивые выкрики и сопровождавшее его пылание всполошили команды стоящих у причала судов, и когда он приблизился к траулерам, то был обеспечен многочисленной, внимательной и насмерть перепуганной публикой.