Шипка
Шрифт:
— А ну, милая, вывози! — кринул он лошади, ухватившись за хвост и одновременно стараясь не уронить палку с острым наконечником, без которой трудно придется на горных кручах. Умная лошадь будто поняла все. Немного посопев, она с силой рванула вперед. Верещагин едва поспевал за ней. В одном месте он поскользнулся и упал. Лошадь сделала дюжину шагов и, словно догадавшись о чем-то неладном, остановилась и жалобно заржала.
— Тут я, милая, тут! — заспешил к лошади Верещагин и тотчас ухватился за длинный и жесткий хвост. Лошадь зашагала уже без понукания, громко сопя и тяжело вздрагивая боками.
На самой верхней площадке он осмотрел коня — тот был весь в мыле и все у него дрожало: ноги, бока, шея. Желтая пена хлопьями
— Ваше благородие, а вы на зад, на зад садитесь! — добродушно посоветовал оказавшийся рядом рябой солдат. — На заде оно лучше, чем на салазках!
— А конь? — недоверчиво спросил Верещагин, — А его тож на зад! Пойдет!
Солдат был прав: иного выхода у Василия Васильевича не было. Он опасался одного: как бы его не подвела тропа и в самом узком месте не помогла ему с конем свернуться в пропасть. «Двум смертям не бывать, а одной не миновать!»— прошептал Верещагин, желая в точности выполнить совет солдата.
— Вы раньше, — сказал тот, — а лошадку я вам подошлю, ваше благородие.
Закрыв глаза, Верещагин сел, оттолкнулся и пошел вниз, вдруг вспомнив далекое детство, когда он, бросив хорошие салазки, вместе с деревенскими сорванцами вот так же спускался с горки. Он влетел в рыхлую грядку снега, открыл глаза, поднялся и оглянулся назад. Конь несся с вершины грузно, но как-то привычно.
Падая, Верещагин ударился больной ногой, и она заныла резко и нудно. Зато конь сразу вскочил на четыре ноги и с победным видом смотрел на хозяина. Василий Васильевич не без труда забрался на его покатую спину и опустил поводья: пусть себе идет, как ему заблагорассудится. Конь шел медленно, иногда проваливаясь по грудь в снег, иногда скользя на льду, прикрытом снегом. Верещагин вынул тетрадь и стал делать наброски: солдат, спускающихся с кручи на собственных «салазках», бредущую по снегу цепочку пехотинцев, высившиеся слева лиловые горы со сверкающими рафинадно-снежными вершинами…
Орудия притащились под вечер. Именно притащились, так как тянули их на себе взмыленные пехотинцы, уставшие и раскрасневшиеся. От мокрых волос их валил пар, а лица, промытые потом, светились, как после хорошей бани с веником и парком.
— Не задерживаться! — распорядился подпоручик Суровов. — Иначе в сосульки превратимся, мороз-то вон какой!
Мороз и на самом деле крепчал с каждым часом. Пехотинцы ухватились за лямки и потянули орудия, легкие для легких дорог и кажущиеся здесь тысячепудовыми, Суровов опять затянул свою невеселую песню, но слова в ней были такие, какие еще не доводилось слышать Верещагину:
Нам случалось видать на Балканах крутых; Солдат тащит огромную пушку, И все тот же родной, заунывный мотив Помогает тащить вверх игрушку.Солдаты дружно подхватили:
Эх, дубинушка, ухнем! Эх, зеленая, сама пойдет!..«Успели сочинить новую, — подумал Верещагин, — Молодцы!»
А игрушка-то та не совсем-то легка, Натирает солдатскую спину, Как же им, молодцам, отдохнувши слегка, Не запеть про родную дубину.Верещагин хотел вынуть из-за пазухи потертую тетрадь и начать свои этюды, но ему вдруг показалось, что сейчас это будет чем-то кощунственным по. отношению к труженикам-солдатам и их усталому подпоручику, вспотевшему
Верещагин нарочно задержался, чтобы посмотреть болгарское ополчение, семью дружинами влившееся в правую колонну генерала Скобелева. Он много слышал про болгар, знал, что они удивляют своей удалью, сообразительностью и безудержной храбростью. Встретив первых дружинников, он снисходительно улыбнулся: на них было полувоенное, иолу гражданское платье — свободные кафтаны, разношерстные меховые шапки с большим медным крестом вместо кокарды. Но кафтаны сидели ладно, шапчонки одеты одинаково аккуратно. Среди ополченцев встречалось много молодых, но и пожилые старались выглядеть бодро и по-солдатски подтянуто. Было видно, что онн рады предстоящему делу и к схватке с турками подготовлены. Василию Васильевичу захотелось увидеть ротного Тодора Христова, чтобы передать ему отцовский привет и благословение матери, взглянуть на этого молодого человека, еще недавно служившего у Калитина ординарцем и теперь получившего под свое командование роту. Верещагину сообщили, что рота Христова идет третьей, что командира он узнает но красивым усам и веселым глазам. Сказано это было в шутку, но коль солдат щутит в таком трудном походе, это уже хорошо. Василий Васильевич отъехал в сторону и стал ждать.
Он посмотрел влево и вдруг увидел до боли знакомую гору Святого Николая. Так вот она — рукой подать! Между ним и этой горой — таборы турок. В этих местах, где сейчас идут ско-белевцы, они готовили свои резервы, посылая тысячи и тысячи людей на гибель. Не к славе, а к бесчестью привели августовские бои Сулеймана-разбойника! Василий Васильевич вынул бинокль и стал наблюдать. Он увидел и знаменитую батарею Мещерского, и развалины турецкого блокгауза, из окна которого он пытался писать долину Тунджи и где он чуть было не погиб от метко пущенных турецких гранат. Турки так и не позволили художнику закончить прекрасный этюд. Видел он Центральную и Круглую батареи, землянки Минского полка, приютившие его в суровую пору, Орлиное гнездо, по соседству с которым он набрасывал эскизы будущих рисунков «На Шипке все спокойно». Нет их там больше, героев-мучеников: одни пока что лежат грудами и ждут, когда их предадут земле, другие похоронены в Габрове. А вот и Райская долина… Вражеские пули и шрапнель косили всякого, кто пытался проскочить эту долину — ползком, бегом, на коне. «Прямо к господу в рай, — горько шутили солдаты. — Открывай, святой Петр, златые врата да не скупись на лучшие места!»
— Все, все здесь знакомо!.. Знают ли на Шипке, что к ним спешит помощь?
Ополченцы густой цепочкой проходили мимо Верещагина. немало удивляясь этому странному коннику, с его тюками за седлом и раскрытой тетрадью, в которой он что-то рисовал. Тодора Христова он признал сразу: высокий, стройный, подвижный, он ловко сидел на гнедой лошади и будто хотел показать, что всю жизнь провел в седле. Усы его, темные, большие, нетерпеливо дрожали, а в слегка прищуренных глазах затаилась добродушная улыбка.