Школа
Шрифт:
– И что, посадили его?
– Не, тольки сказали два раза пасасать хуй.
Малые хохочут.
Я разворачиваюсь и иду назад. Во дворах и на улице – ни одной молодой бабы, одни старухи и деды. Видно, все, как школу закончат, бегут с этой деревни.
Около бабиной хаты из «газона» выгружают скамейки для поминок. Я не помогаю: там и без меня народу хватает.
Захожу в дом. Мамаша с батькой сидят у гроба. Старухи опять приперлись и шепчутся между собой.
На старом четыреста двенадцатом «Москвиче»
Поп уходит, и шесть мужиков поднимают гроб. На улице, за калиткой, начинают дудеть в свои трубы алкаши из райцентра – духовой оркестр. Тетка и старухи воют. Мамаша тоже вытирает глаза платком, хоть она и ненавидела бабу всю жизнь.
Старухи держат венки с пластмассовыми цветами и черными лентами. «Газон», на котором бабу повезут на кладбище, засыпан ветками елки, и на них постелен старый, поеденный молью, ковер. Мужики ставят на него гроб. Впереди еще одна машина, «уазик». Он трогается, и два мужика кидают из него на дорогу мелкие еловые ветки – «лапки».
Трубы дудят, «газон» с ревом заводится.
Я спрашиваю у мамаши:
– До кладбища далеко?
– Около километра.
Машина с гробом трогается. Впереди идут старухи с венками, а родня – сразу за машиной, потом – соседи и просто старики, которым делать нечего.
Шлепаем по грязи, обходим большие лужи. Из домов повыходили деды с бабами – стоят, смотрят – это для них как кино.
Сзади едет мужик на телеге с колесами от легковой, не хочет обгонять похороны.
Деревня кончается – и сразу кладбище: из-за забора торчат ограды, кресты и памятники, а над ними – черные голые деревья.
Могила уже выкопана, около нее толпятся алкаши-могильщики в обмазанных глиной телогрейках. Гроб снимают с машины и ставят на землю около ямы. Музыканты дудят в трубы, бабы воют.
Одна старуха подходит к гробу, музыка обрывается.
– Анна Семеновна была добрая соседка, добрая жэншчына, – говорит баба и начинает плакать.
Оркестр снова затягивает свою нудятину. Моя тетка подходит к гробу, целует бабу в лоб, потом – батька. Мамаша не целует, а только трогает за руку. Тетка голосит: – Мамка, на кого ты мяне пакинула?
Батька обнимает ее сзади за плечи. К гробу подходят другие, некоторые целуют бабу в лоб. Потом могильщики прибивают крышку, подсовывают под гроб веревки и опускают в яму. Те, кто поближе, хватают горсти рыжей земли и швыряют на крышку гроба. Мы тоже. Комья барабанят по доскам. Мужики начинают закапывать могилу. Я отхожу в сторону и закуриваю.
Музыканты перестают играть и садятся в автобус. Тетка, которая всем распоряжается, – батькина двоюродная сестра – сует их главному деньги и два пузыря водки.
Машина, на которой везли гроб, уезжает. Толпа трогается назад к деревне.
– А сейчас – на столы, – говорит тетка-тамада. – Помянем покойницу.
В бабин дом набивается толпа народу – человек пятьдесят или больше. Те, кто был на кладбище, и много новых – пришли бухнуть на халяву.
В большой комнате все не помещаются, и я сажусь с дальней родней за круглый стол в передней, где печка.
Наливают по первой. Встает тетка, начинает говорить, запинается, плачет.
– Ну, помянем, – орет тамада.
Я замерз на кладбище, и водка идет хорошо. Соседи и родня хвалят бабу, рассказывают байки про то, какая она была добрая. После третьей рюмки один алкаш затягивает:
– Тячэ вада у ярок…
На него орут, друг толкает в бок, и он затыкается. Какая-то баба приносит из кухни большую миску с кашей и ставит на стол.
– Ну, все, – кашу вынесли, – говорит тамада. – Теперь по рюмке – и домой.
Алкаши торопливо разливают водяру, выпивают и встают. Остальные тоже сваливают, остается только родня.
Я пересаживаюсь за большой стол. Батька наливает мне полную рюмку водки.
– Помяни сын, бабушку.
– А не много ему? – спрашивает мамаша. – Да и тебе уже пора закругляться.
– Ничего, сегодня можно. Поминки все-таки.
Батька выпивает, я тоже.
– Ну, вроде как харашо усе зделали, не абсудють, – говорит тетка.
Батька наливает всем еще по одной. Мамаша закрывает свою рюмку рукой. Батька выпивает и начинает плакать и шептать:
– Мамочка, мамуля…
Я не пью – не лезет. Я нормально вмазал в передней, пока мамаша не видела, и мне уже херово.
Я выбегаю на крыльцо и рыгаю на стену дома. Тянет тошнить еще, но я не могу, горло давит судорога, в животе все сжалось. Я засаживаю два пальца в рот и тошню, становится легче. В луже рыготы – все, что я сожрал за столом: сало, картошка, соленые огурцы, каша.
Утром едем в электричке домой. У меня жуткий бодун. Мамаша с батькой ругаются.
– Почему она отписала все ей? Это что, справедливо? – спрашивает мамаша.
– Она предлагала пополам.
– Предлагала, только из рук не выпускала.
– Ладно, Люба, не надо. Валя за ней ухаживала, живет рядом. А нам этот дом зачем сдался? Разве мы бы ездили сюда – в такую даль?
– А ей он зачем? У самой дом рядом. А так – продали бы, и деньги – пополам.
– Люба, прекрати.
– Что «прекрати»? Можно подумать, мы хорошо материально живем, можно подумать, – ты много зарабатываешь.
Голова болит – пиздец. Хоть ты ее оторви и кинь в кусты за насыпью, туда, где пачки от сигарет, бычки и пустые бутылки.