Шолохов
Шрифт:
— Да идей у меня хватает! — вырвалось у Михаила.
— Вот как? — поднял брови Серафимович. — Похвально. Тогда тем более нужно искать для идей соответствующую форму. Алексей Максимович всегда советует молодым авторам писать семейный роман. Вот вы говорили, что на Дону много семей, в которых были и красные, и белые. Возьмите историю такой семьи — не в скоротечных кровавых конфликтах, как в «Родинке», «Продкомиссаре» или «Коловерти», а во всем трагизме отношений, когда становятся чужими люди, любившие друг друга. Диалектика чему нас учит? Единству и борьбе противоположностей. Так дайте на своих страницах эту борьбу, а посредством борьбы — единство, осуществляемое в победе Революции.
Если не принимать в расчет «диалектики», проницательный Серафимович сказал то, над чем в последнее время много думал сам Михаил.
Конечно же, «донские трагедии» лишь в малой степени позволяли Михаилу высказать все то, что он пережил и передумал на Дону, а потом здесь, в беззаботной Москве,
Воспринимая историю без особых премудростей, как прямое продолжение человеческой жизни, Михаил с сомнением отнесся к словам Серафимовича, что главной силой в романе должна быть «всепобеждающая сила Революции». Это годилось для «Железного потока», а для будущего шолоховского романа, который, как Тихий Дон где-то в глубине России, зарождался внутри него, — нет. Михаил знал цену Революции, хотя бы в пределах личного опыта, но что-то говорило ему: этот поворот в истории России, подобно прихотливому течению Дона, — далеко не последний. «Железные потоки» в ходе гражданской избороздили Донскую область вдоль и поперек, и если бы Михаил взялся описать один из них в рамках семейного романа, то получилась бы растянутая до размеров романа «Коловерть». Он же считал, что лучше хороший короткий рассказ, чем средненький роман на ту же тему. Ведь не для того же Серафимович призывал Михаила писать роман, чтобы он всего лишь преодолел схематическое изображение красных и белых!
То, о чем бы ему хотелось написать, по ощущению напоминало былину — грандиозную, величественную, трагическую, с кровавыми закатами над полями сражений, с луной, меланхолически плывущей сквозь дым пожарищ, с табунами оседланных, взмыленных лошадей, несущихся куда-то по степи без всадников, потому что всадники убиты, с четырехкрылыми аэропланами, низко, как птицы Апокалипсиса, летящими над землей, поливая все живое внизу огнем и железом. «Слово о погибели Русской земли»… Когда-то, глядя на разоренные донские хутора и станицы, он все повторял про себя это название. И по сей день оно осталось для него очевидной нотой, с которой стоило бы начинать большую вещь. «И в те дни обрушилась беда на христиан…».
Будучи уже здесь, в Москве, он взял в библиотеке дореволюционную хрестоматию древнерусской литературы и с разочарованием убедился, что тот отрывок из «Слова о погибели», который они учили в гимназии, и есть единственный сохранившийся. «Знать, рано было хоронить Русскую землю!» — усмехнулся Михаил. Он взялся читать другие памятники, напечатанные в хрестоматии, чтобы снова зазвучала для него нота, оборванная в «Слове о погибели», но не нашел ее даже в «Повести о разорении Рязани Батыем». Исторически «Повесть» точно продолжала «Слово», но написана была в иной тональности, ближе к летописи. Размышляя о превратностях истории, о возможном тайном смысле того, что до нас дошла картина не погибели, а, наоборот, процветания Русской земли, Михаил пришел к неожиданному выводу. Из книг по истории литературы, которые он читал в своей подвальной каморке для самообразования, он знал, что всякая более или менее значительная литература имела в своем основании так называемый эпос: большое, охватывающее продолжительный период времени произведение с легендарным сюжетом, героями которого были народные вожди или сам народ. У древних греков это были «Илиада» и «Одиссея», у римлян — «Энеида», у французов — «Песнь о Роланде», у испанцев — «Сид», у англичан — «Беовульф», у немцев — «Песнь о Нибелунгах» и т. д. Но у русского народа, похоже, не было такого большого эпоса! Только небольшие «Слово о полку Игореве», «Задонщина», оборванное «Слово о погибели»… Сначала этой мысли Михаил не придал особого значения: ну нет — так нет, значит, идем, как и во многом другом, своей дорогой, да и русская литература без всякого большого эпоса уже является великой. И вообще, разве литература — это тот род деятельности, где о качестве судят по количеству? Пусть «Слово о полку Игореве» гораздо меньше «Илиады», все равно оно премногих томов тяжелей.
Но потом он подумал, что, ища оборванную в «Слове о погибели Русской земли» интонацию в других былинах и песнях, он ясно чувствовал, что в каждой из них недостает чего-то, что нужно ему, дабы вычертить эпическую линию в будущем романе. Значит, большой эпос все-таки нужен русской литературе?
«Нужен — не
От этой мысли у него разом захватило дух. Вот это задача! Это тебе не семейный роман! Эпос! А чья история в России XX века больше всего подходит для него? Конечно же казачья! Ведь в обычаях казачьего войска мало что изменилось со времен Дмитрия Донского, а тема Дона — заветная для древнерусской литературы, на его берегах разворачиваются события и в «Слове», и в «Задонщине». Роман о последних временах Войска Донского связал бы наконец в одно целое обрывающуюся эпическую линию в русской литературе! И назвать его следовало бы так, чтобы в памяти сразу возникали древнерусские эпосы с их темой Дона — «Донщина», «Тихий Дон».
Но тут он вспомнил про «Войну и мир». Вот тебе и место свободно! Да, сказывается недостаток образования… Этот велосипед на 60 лет раньше него изобрел Толстой. Однако что-то мешало ему полностью согласиться с тем, что «Война и мир» — подлинный русский эпос. Все вроде бы говорит за то, но… Вроде бы в романе есть и народ, и «дубина народной войны», Платон Каратаев, капитан Тушин… Но чего-то все-таки не хватает, как порой не хватает соли в отлично сваренном кулеше. А может, и наоборот — пересолил Толстой? Слишком много для народного эпоса в «Войне и мире» отводится места Болконским, Безуховым и слишком мало — самому народу… Все народные герои у Толстого — второстепенные. «Он написал роман о русском дворянстве, а не о русском народе», — понял Михаил. Для средневекового эпоса этого, может быть, было бы достаточно, потому что простой народ и знать тогда еще не разошлись так далеко друг от друга, а для эпоса, созданного в XIX веке, нет. Конечно, в 1812 году народ и дворянство объединились, но после войны снова пошли каждый своей дорогой. А вот донское казачество, издавна любящее отделять себя от остального народа, «мужиков», наоборот, за годы революции и гражданской испытало на себе все (и даже раньше, как понял Михаил после Кронштадтского восстания), что пережил за эти годы весь народ. Именно от казачества, причем главным образом донского, часто зависело, в какую сторону повернутся события. Корниловское выступление; уход казачьей охраны от Зимнего в октябре 17-го; Каледин, возродивший старый казачий обычай: «С Дону выдачи нет»; бегство на Дон, под крыло Каледина, всех активных антибольшевистских сил из Питера и Москвы; красновщина, усилившая ряды белых самой многочисленной и боеспособной Донской армией; стихийная демобилизация донцов с фронта в январе 19-го, приведшая к февральской резне казаков; вычеркнутое из современной советской истории Вешенское восстание под красно-белым флагом, народные герои во главе казачьего войска, как в легендарные времена Азовского сидения; «Великий отступ» 1920 года; переход части донцов в армию Буденного, сражения с поляками, Врангелем, трагическая судьба казачьих вождей, поверивших амнистии 1921 года… Начало всему, конечно, — поход Корнилова на Петроград, когда история находилась в точке некого критического равновесия: или — или… Пойди казаки с Корниловым, как бы развивались дальнейшие события? Октябрьская революция в октябре, во всяком случае, точно бы не состоялась и, возможно, не состоялась бы и в 1917 году. А если бы она не произошла до ноября 18-го, то, возможно, не произошла бы вообще: в ноябре капитулировала Германия, началась бы всеобщая и естественная эйфория от победы, мало способствующая революциям… Таким образом, большевики, для которых слово «казак» стало синонимом слова «враг», были весьма обязаны казакам из корпуса Крымова за то, что они не разогнали их в августе 17-го! Благодаря победе в августе они и скинули так быстро в Октябре ослабевшего Керенского.
А может быть, подумал Михаил, великая русская литература потому и не имеет своего большого эпоса, что не было в истории народа такого грандиозного события, как Октябрьская революция? Ведь любой народ, подобно стае птиц или зверей, обладает свойством предощущать трагические события, а писатели переводят эти смутные предчувствия на бумагу — так рождаются «Путешествие из Петербурга в Москву», «Капитанская дочка», «Бесы»… Но то были предчувствия, а теперь, когда великая гроза разразилась, пришла очередь для писателя, который опишет все это по свежим следам. Почему бы ему, Михаилу Шолохову, не стать этим писателем?
«Но кто я такой? — трезво, с унынием подумал Михаил. — Автор «Донских рассказов»? Разве по плечу мне написать то, что гениально предвидели Радищев, Пушкин, Достоевский? Все это — одни мечтания…»
А с другой стороны, только мечтать он мог еще пару лет назад, что в двадцать лет станет автором изданной в Москве книги, которая лежит перед ним, пахнущая ни с чем не сравнимым запахом свежей типографской краски, а предисловие к ней напишет крупнейший писатель из той же плеяды, что Горький, Бунин, Андреев, Куприн… Что же невозможного в том, если он потрудится и еще через пару лет напишет большой роман? Он почувствовал, как внутри него поднимается уверенность в своих силах, которую он в последнее время ощущал все чаще, переступая порог редакций. Раньше мял кубанку в руках, отводил глаза в сторону, протягивая редактору рукопись, а теперь шмякал ее на стол, как козырную карту, и, глядя прямо в глаза: «Шолохов! Пролетарский писатель с Дона! Можете прочитать сейчас?»