Шони
Шрифт:
Вамех смутился, хотел сказать что-нибудь дерзкое и не смог. Он стоял, не отводя глаз от ее тела, от которого исходил аромат земли, травы, реки, аромат спелого плода.
Цагу впервые видела этот роскошный зал для парадных приемов, впервые видела Вамеха в богатом платье, и вспоминала закопченные тростниковые хижины и своих сверстников, босых и оборванных. Да и сама она одета не лучше. Цагу покраснела, со стены на нее насмешливо смотрели богато одетые рыцари и дамы. Опустив голову, она испуганно разглядывала дорогой персидский ковер, на который осмелилась ступить своими пыльными
Вамех понимал, что чувствовала Цагу. «Вот тебе!»— с наивной спесью думая он, радуясь, что хоть чем-то смог ее поразить.
— Оставайся у нас, Цагу! — заговорил он наконец.
— У меня есть свой дом.
— А разве дворец не лучше?
— Мне больше нравится дом моего отца.
— А если мой отец прикажет Мурзакану тебя здесь оставить?
— Я все равно не останусь.
— А если твои родители тоже останутся? — не отставал Вамех.
— Они не оставят своего дома, — твердо стояла на своем девочка.
— Мне тоже у вас нравилось больше! — воскликнул Вамех, восхищенный ее ответом.
Он почувствовал, как сразу воспрянула и, поборов смущение, стала вновь уверенной и смелой Цагу.
— Ты говоришь неправду.
— Нет, правду. Такого платана нет больше нигде, и таких качелей. Ты помнишь? — разгорячился Вамех.
— И все-таки ты не подбросил меня до неба, — подхватила Цагу. — Нигде больше нет такого платана и таких качелей — это правда. Но ты не смог раскачать меня до самого неба — это тоже правда, — вызывающе закончила она, повернулась и выбежала из зала.
Этих слов не забывал Вамех всю свою жизнь.
Через три года Дадиани отправил сына в Гелати. Годом позже, по просьбе Мурзакана, царица взяла Цагу себе в служанки. «Наверное, Цагу сама захотела при ехать во дворец, ради меня оставила она родной дом», — предавался мечтам Вамех.
Теперь, перед возвращением царевича из Гелати, Цагу места не находила от волнения. Она не могла простить себе, что когда-то сказала, будто не хочет оставаться во дворце.
«А вдруг он теперь и знать меня не захочет. Что он скажет мне?» — думала она, стоя за Кесарией с платьем в руках. Она мысленно сравнивала пышные бедра царицы, ее гладкую спину со своим отражением в зеркале. Потом взгляд ее упал на портрет Вамеха, и в ту же секунду во дворе раздался цокот копыт.
«Вамех!»
— Вамех! — повернулась в кресле Кесария, словно настороженная лань.
С той минуты, как Вамех ступил на Одишскую землю, Кесария слышала его торопливые шаги, словно видела, как он спешит во дворец.
— Платье! — Кесария встала.
Всадники спешились под окнами.
— Мой дорогой мальчик, мой Вамех, — шептала царица, оборотясь лицом к двери.
Под тяжелым шагом заскрипели на балконе половицы.
— Это он, ступает, как отец.
— Мама!
— И голос отцовский…
— Мама! — отлетели к стенам створки двери.
Служанки вышли, и только Цагу осталась возле царицы — бледная от ожидания.
Царевич вбежал, едва переводя дыхание после быстрой скачки, с раненой рукой на черной перевязи.
— Мама! — он прижал ее к груди.
— Мой сын, мой Вамех! — Она положила голову ему на грудь, прислушиваясь к его тяжелому
Вамех сразу увидел Цагу, охватил жадным взором ее зардевшееся лицо, блестящие глаза и соблазнительно алеющие губы, перед ним стояла не девчонка с качелей, а созревшая, полная страсти и очарования женщина.
«Вамех» — ее зов был тише легкого дуновения ветерка, но движение губ было понятнее тысячи голосов. Они взглянули друг на друга, связанные одним стремлением, единым желанием.
5
В просторном зале друг против друга стояли Искан-дер-Али и Вамех — наследник Одишский. За турком почтительно вытянулись потийский паша Исхак и анаклийский — Махмуд.
Косой луч заходящего солнца, пробиваясь в окно, освещал недовольное лицо Искандера-Али, проникая в глубоко сидящие под красными веками глаза, сверкали на гладко выбритом, покрытом каплями пота черепе.
Между царевичем и сардаром шел напряженный разговор. Продолжать его было трудно обоим, и Искандер-Али, глядя через окно на свой лагерь за дворцовой стеной, думал, как бы закончить этот ни к чему не приводящий спор, длящийся целую неделю.
За оградой, на месте разоренных виноградников и садов, расположился турецкий лагерь: шатры, пекарня, бойня, кухня. Горели костры, ржали оседланные кони.
Крестьяне, согнанные янычарами, тащили муку, вели скотину. Мычали коровы, гоготала и кудахтала птица, турецкая речь мешалась с мегрельской. Весь этот глухой шум слабо доносился до дворца и не нарушал царившего там молчания. В зале раздавалось только тикание стенных итальянских часов. Вдруг часы старчески захрипели, пробили девять раз и снова монотонно застучали.
Искандер-Али поднял голову и обернулся к Вамеху. Неподвижное, непроницаемое, словно маска, лицо его стало еще мрачнее. На висках напряглись вены.
Обернулись к Вамеху Исхак и Махмуд-паша.
— Что поделаешь, — недовольным и раздраженным голосом проговорил сардар, — видно, мы не найдем общего языка. Ты все тот же Фома, в той же шкуре.
Вамех не слушал его. Мысли его были устремлены к матери, которая, как он знал, стояла за дверьми и слушала их разговор.
— Люди говорят — большая кисть большие иероглифы пишет, — доносился до царицы голос сардара, — большой человек большие дела делает. Ты мог бы сделать добро своему народу и угодить султану. Я напоминаю тебе свое условие: если ты выйдешь со мной в поход на Имеретию, я ни одного воина не оставлю на Одишской земле. Султан освободит тебя от дани.
Царица вслушивалась в каждое слово, опираясь на руку Цагу.
— Я дважды отвечал тебе, сардар, — ты верно заметил, — я тот Фома, в той же шкуре — таким и останусь.
Кесария облегченно вздохнула:
— Мой мальчик!
— Даю тебе два дня на размышление, — в голосе Искандера-Али звучала угроза. — Не дашь мне желанного ответа, утром третьего дня твоя мать не увидит восхода.
Вамех стоял перед турком, высоко подняв голову.
Исхак и Махмуд удивленно и выжидательно смотрели на юношу.