Шорохи и громы
Шрифт:
В военную гостиницу надо было идти вдоль берега Куры, через легендарный Майдан, кривыми и тесными улицами мимо облупленных двухэтажных домов с резными деревянными галереями, заселенных шумной, многодетной и пахнущей затхлостью нищетой. Мимо всех этих лавок, пекарен, духанов, мастерских, цирюлен с их характерными запахами и звуками, когда кажется, что время движется вспять, и ты оказался в дореволюционном Тифлисе.
Другой же берег Куры состоял из сплошной отвесной скалы с какими-то резными террасами, таинственными окошками, нависшими над водой, и воскрешал в памяти иной вариант тифлисской легенды – романтизм и
Мираж исчезал бесследно, едва ты входил узкими вратами на территорию окружной гостиницы, живущей по строго означенному воинскому регламенту, вывешенному в вестибюле. В последние дни лета её лихорадило. Юные лейтенанты, приехавшие поездами и прилетевшие самолетами, требовали отдельных номеров. А позади них возле новых тугих чемоданов, скромно и тихо стояли их юные жены – вчерашние студентки, медсёстры, учительницы. Посовещавшись, они соглашались устраиваться врозь.
Гостиница изнемогала, как и весь город, от августовского душного зноя, и, чтобы сбить его, офицеры, обнаженные по пояс, поливали раскаленный асфальт внутреннего дворика водой из шланга. Вечером в тренировочных брюках и майках, потные и распаренные, они рассаживались в тесной комнате перед телевизором. В эти дни шла премьера «Семнадцати мгновений весны», и в мой номер доносилась музыка Таривердиева. Под нее хорошо было заняться своим делом.
Пир
Стол наш уставлен тарелками с маринованными овощами, жареными баклажанами, фасолью в ореховом соусе, овечьим сыром, лавашом, зеленью. Всё пряно благоухает, радует глаз сочетанием цветов и оттенков, возбуждает жажду, которую мы тут же утоляем легким холодным вином. Из десятка бутылок мы пока выпили две. А черноусый расторопный официант зачем-то подносит другие тарелки с дымящимися ароматными кушаньями. Не успеешь попробовать – он тащит следующую, и первую не убирает, а ставит очередное блюдо прямо на нее. А через пять минут (или мне кажется?) снова что-то несет и наращивает пирамиду тарелок. Теперь даже не надо наклоняться к столу – душистая бастурма сама лезет в рот. А внизу-то, ах ты, господи, сколько погубленного добра – сациви, купаты… Это я по своей ленинградской привычке, вместо того чтобы есть, пью и болтаю, не торопясь с закуской, чтобы подольше хватило.
– Куда он спешит? – говорю своему сотрапезнику.
– Ты хочешь еще сациви? Я скажу…
Я думал, он шутит, а официант, мерзавец, уже у стола, с трудом отогнал. Еды и так на целый взвод, а за столом нас всего двое. С хозяином стола мы едва знакомы, это писатель Гурам Панджикидзе, автор нашумевшего романа «Камень чистой воды», напечатанного в «Дружбе народов». Я всего-то позвонил накануне, передал привет от писателя, с которым он учился на Высших литературных курсах, а он приехал за мной в гостиницу на своей «Волге» и повез вдоль Куры, вверх по течению, в Боржомское ущелье. Романа я не читал, но он уже был мне надписан и дожидался в машине.
Объевшиеся и пьяные, в кромешной тьме, разрываемой лишь иногда блуждающими лучами автомобилей, мы как-то выбирались из прохладного ущелья Боржоми. Я вообще не понимаю, как Гурам вел машину, минуя встречные, вписываясь в повороты и даже кого-то обгоняя. Самое
Едва протрезвев на другое утро, я принялся за роман. Смелость его заключалась в том, что он гневно возвещал о богатстве неправедном, о «цеховиках» и «теневиках» республики. Им бросил вызов скромный интеллигент, тот самый «камень чистой воды», тихий герой-нестяжатель. Он был одновременно человеком совестливым и широким, любил посидеть в кафе и пить коньяк, угощая друзей. Гнев его был столь же яростный, сколь и справедливый: он ненавидел такие порядки, когда одни могут угощать друзей, а другие не могут.
А кто это любит?
Палата
Как-то весной в Волхове во время командировки свалился с жестоким радикулитом. Увезли из гостиницы в местную больницу.
Палата на пятерых. На меня нацелены жерла ночных посудин.
Обсуждают проблемы: много ли бегемот губит посевов, куда идет мясо кита, за что сослали Меньшикова. Рассказывают друг другу фокусы.
Но чаще всего разговоры о справедливости, которой, как выясняется, нет. Конец всегда один: сами и виноваты. Ругают раздвоенных, нечистых, а потом спохватываются: сами такие же! Федя с хлебозавода муку ворует, жена носит пирожки к вокзалу. Дед Филиппов сетки плетет, а знает, что через две недели порвутся, потому что нитки гнилые.
Стекло на двери завешено газетой, заголовки осточертели: „Годы крутого подъема“, „Времени – в обрез“, „Вижу землю!“, «Третий штурм недр“, „Заглянем на АТИ“. Я бы снял, да мне не встать.
Дед Филиппов встал утром и пошел в нарсуд: интересно все же. Там его и хватил обморок. Никогда ничем не болел, не пил, не курил, жил осторожно, без юмора и без риска. Теперь ему страшно, что умрет. Каждый раз ревниво допрашивает жену, кто что сказал о его болезни.
– А Марии написала? А Анны?
Жена успокаивает:
– Доктор говорит, скоро поправишься.
– Не зна-аю…
Дед стонет, стонет, да вдруг как зевнет во всю харю, добродушно и беззаботно.
Пришла племянница-парикмахерша, побрила его, он попросил, чтобы и мне подправила бороду.
Федя прожил жизнь темную и романтическую. Резал себе горло из-за женщины. Потом жил полгода в лесу, питаясь травами, оброс, опустился. Теперь работает на хлебозаводе автослесарем. Переживает, что здесь понапрасну уходит время.
– А дома что? – спросил я.
– А вот когда чувствуешь, что творчески отнесся к труду, что двигаешь дело, вот и не зря живешь.
Но это явно для моего блокнота. Вмешался Петр:
– А я больше всего люблю пойти в сад, посмотреть яблони, посмотреть кружовник.
– Вот и я! – не удержался Федя. – Еще люблю на велосипеде по аэродрому, летишь, как на крыльях!
Петр Пашков ест с особой быстротой, наблюдательностью и ловкостью, как человек, привыкший к многолюдному столу.