Шорохи и громы
Шрифт:
Разлучница
В заполярном авиаполку комендантша офицерского общежития, грузная баба, указала на стул подле себя:
– Валька вот тут сидела, слезы на кулак наматывала.
Учительница, офицерская разлучница, ничего не скрывает, даже гордится: да, было. А что, было!.. Как в космос слетала.
Белокурая, сонная, красивая. Жены ее ненавидят. Ученики уважают. А директор побаивается.
Старая Юрмала
Мы искали мне комнату на взморье. Моя рижская знакомая Кармела Медалье была в белых перчатках. Стояла осень, сезон закончился и комнат никто не сдавал. Только в двух или трех домах хозяева, поудивлявшись, стали искать
В другом доме нам открыла удивительно красивая девушка лет пятнадцати. Покуда ее мать и Кармела разговаривали по-латышски, она в изломанной позе, как это бывает с подростками, стояла в проеме двери, как в раме, и поглядывала на меня с живым интересом, давая, впрочем, возможность разглядеть и себя. Я тогда еще не читал „Лолиту“ и у меня не могло возникнуть каких-либо литературных аллюзий, но и без них сигнал опасности прозвенел. Я не помню, почему мы не договорились, возможно, поэтому.
Из третьего дома, живописного двухэтажного особняка, на наш звонок вышел интеллигентный мужчина, вероятно, мой ровесник, и стоя на фоне огненного плюща, опоясавшего крыльцо, весьма доброжелательно, но с легким оттенком высокомерия, как это часто бывает в Прибалтике, поговорил с нами. Он поинтересовался, почему я не в доме творчества Райниса. Было видно, что в нем борется желание оставаться единственным владельцем своего комфорта и надежда заиметь собеседника, поскрытничать, но и похвастаться. Он просил зайти, если мы ничего не найдем, но я уже решил, что сюда не вернусь: его общество меня бы тяготило.
В наших разговорах постоянно участвовали обнаженная земля палисадников, сухие изломанные стебли отживших растений, глянцевые орехи каштанов, поздние цветы, по преимуществу, желтые, и яркие листья кленов. Пока мы ходили, нас сопровождал горький и пряный дым тлеющих куч. Все три дома были чреваты сюжетами, которые, будь у меня жизненная сила, я мог бы прожить или сфантазировать. Но меня одолевала депрессия. Я искал одиночества.
От калиток и дверных ручек белые перчатки Кармелы испачкались. Назавтра она уезжала в Москву.
Я ушел в дом Райниса, купил путевку, поселился во флигеле, где жили «шахтеры», но через неделю, сраженный их активными формами отдыха, не написав ни строки, уехал домой.
Чрезвычайный Ташкент
В свою первую писательскую командировку я отправился с чистыми помыслами, свежими силами, в предвкушении экзотических приключений, которые меня ждут-не дождутся в краю по имени Узбекистан. На календаре было 26 апреля 1966 года. Со мной поехал приятель, Валерий Воскобойников, променявший, как и я, свои серые служебные будни на неведомую, но заманчивую долю писателя.
В ночном рейсе Москва – Ташкент шли какие-то загадочные возбужденные разговоры между пассажирами. Особенно волновались узбеки. Стюардессы скупо отвечали на их вопросы, и понемногу становилось ясно, что в Ташкенте в прошлую ночь произошло сильное землетрясение, что город разрушен. Получалось, что мы летели к руинам и людскому горю.
Самолет приземлился точно по расписанию. На «экспрессе» мы поехали в город. В автобусе шел шумный разговор по-узбекски с участием водителя. Поначалу никаких признаков катастрофы за окном замечено не было. И только въехав в город, мы увидели груды глинобитных обломков, бывшие недавно домами, костры посреди улиц, палатки, спящих на раскладушках горожан. Центр являл собой подобие огромного походного лагеря в минуты, когда людей свалила усталость и им уже ни до чего – ни до прошлого, ни до будущего. Все уличные часы показывали одно время – 5.23. Ровно сутки назад их остановил семибалльный толчок, прокатившийся по земным недрам. Можно представить, с каким ужасом спешили к своим домам пассажиры нашего «экспресса», закончившего свой рейс в центре. Лишь нам спешить было некуда. Мы, конечно, ждали приключений на свою голову, но это уже был перебор.
Возле гостиницы «Узбекистан» на вынесенных из вестибюля креслах спали в неудобных, изломанных позах иностранцы, любители восточной экзотики. Швейцар принял наши вещи в камеру хранения. Мы побродили по площади, огляделись. Водители первых автобусов компостировали путевые листы у автомата. Понемногу светало. Многоэтажные дома, окружавшие площадь, стояли на месте, и лишь приглядевшись можно было увидеть, что на одном не хватает балкона, на другом штукатурки, а третий прорезан от крыши до основания зигзагообразной трещиной.
Площадь, к нашему удивлению, вдруг стала заполняться войсками. Заиграл оркестр. Это началась репетиция первомайского парада. Просыпались в своих креслах потревоженные иностранцы. Начинался полный абсурд. Мы ушли на соседнюю улицу. Здесь от густой листвы нависших деревьев было еще темно. Во всю длину улицы на раскладушках, на тюках спали люди. Брошенные дома, частью уже непригодные для жилья, частью затаившие смертельную угрозу для своих хозяев, мрачно тянулись позади деревьев. Кое-где горели костры, работали транзисторные приемники на волне «Маяка». Мы присели к одному из костров, нас угостили чаем.
Сходиться с людьми в эти дни было легко, и я уже не помню, где мы познакомились с Дилей Танеевой. Хрупкая девушка, с восточным разрезом глаз и каштановой челкой (как выяснилось позже – полутатарка, полурусская по происхождению), таскала огромный портфель, набитый всем, что нужно для жизни: от зубной щетки до томика Цветаевой. Чувствовала она себя, как и мы, неприкаянно, хотя, в отличие от нас, находилась не в гостях, а дома. У нее был высокого тембра голос и вдохновенная манера речи, почти как у Ахмадулиной.
Мы стали ходить с нею вместе и в первый же день обрели уйму знакомых. Заходили в какие-то треснувшие дома возле арыков, пили зеленый чай. С газетчиками ели шашлык у мангалов на улице. Сидели в кафе «Уголок», где нам читали стихи местные поэты. Шли (но не дошли) в какую-то театральную студию, где Диля что-то там репетировала, по-моему, Офелию. В саду из дупла старого дерева она вдруг достала адресованное ей письмо от человека, с которым мы тоже потом познакомились. Ночевали мы у ее друзей, в одноэтажном доме. Ночью был сильный толчок. Все вскочили, встали в дверных проемах. Диля в Ташкенте знала всех приличных людей. Это через нее я познакомился с превосходным поэтом Рудольфом Баринским и с Сеней Злотниковым, впоследствии известным драматургом. Все они на долгие годы станут моими друзьями.
Понемногу картина события, происшедшего в этом городе, стала проясняться в подробностях и с разных сторон. Ну, прежде всего, стало ясно, что не было жертв, хотя были раненые, и это позволяло не относиться к тому, что случилось, как к трагедии. Во-вторых, от первого же толчка рухнули глинобитные, осточертевшие всем кварталы. Люди, маявшиеся еще со времен войны, получили надежду на переселение. И выходило так: город рухнул, а никто не плакал.
А главное – пошатнулся рутинный, опостылевший всем уклад жизни. Было тревожно, ждали новых толчков, но какое-то другое чувство было сильнее тревоги. В бивачной сутолоке и неразберихе повеяло вдруг свободой, братанием. Враждовавшие прежде соседи вдруг помирились, полузнакомые люди сблизились. Над застойными советско-мещанскими буднями, полными запретов, ограничений, условностей, взвились мятежные стяги вольности. Особенно остро это чувствовала молодежь, оттого так много было в городе возбужденно-счастливых лиц, оттого песни, которые прежде звучали под гитару только на кухнях, выплеснулись на улицы. Можно было подумать, что на пороге не только житейские, но и какие-то другие перемены.