Шпаги и шестеренки (сборник)
Шрифт:
Генерал сделал знак поднятой рукой, и все механические фигуры со скрипом развернулись и стали стягиваться к ним. Наследник сглотнул набежавшую хинную слюну и спросил:
– Они не опасны? Зачем вы позвали их?
– Опасны, – ласково улыбнулся Остенвольф, – а позвал я их, потому что это мои автоматоны. И теперь ты наш!..
– Нет, – вскрикнул Михельке, развернулся и побежал. Туман прятал механические фигуры, но их тяжкие шаги были слышны совсем рядом. Мальчик бежал и бежал, пока кровь не зашумела в ушах, ноги заплелись, и он упал в странно мягкое и теплое болото.
Что-то мерно бухало
Это не труба и вообще не инструмент, – понял вдруг Михельке. Это живые существа, настоящие киты. И они поют. Он сам не знал, откуда взялось это понимание, но китовая песня лилась, печальная, странная, но чем-то знакомая – и Михельке притих, зачарованный.
Вдруг в песню ворвались чьи-то приближающиеся шаги, громкий звук открывающейся двери заставил вздрогнуть, кто-то громко всхлипнул, приблизились и удалились чьи-то рыдания. В самое ухо сказали оглушающим шепотом:
– Могу выделить только пару минут… Наследник приходил в себя?
– Один раз. Посмотрите его – боюсь, он нехорош, поэтому я рискнул отвлечь вас. Что королева?
– У королевы кризис; если дотянет до утра, то выживет. Относительно плода и вовсе ничего не могу сказать.
– Как же неудачно заболел наследник, его организм сейчас ослаблен операцией…
– Мама?! Это про маму? У мамы кризис?! – сквозь боль в голове и горле просипел Михельке.
– Он слышит нас, – загремел голос доктора Мюллера, и многократно усиленный голос доктора Вандермеера ответил ему:
– Значит, операция прошла удачно, – теперь бы победить инфлюэнцу!
В рот хлынула хинная горечь, Михельке закашлялся, выплюнул все и стиснул зубы. Меж них, разжимая, сунули что-то металлическое. Мальчика вырвало, рядом началась суета, но все померкло перед надвигающейся песней китов.
Киты пели. Они пели грозно, и громко, и жалобно, и громко, и яростно, и все громче и громче. Они пели черным и багровым, их песня вонзалась в мозг, как гарпун китобоя в обильную морскую плоть. И он уже не мог терпеть и запел вместе с ними, и забился выброшенным на берег китенком в руках белого, как брюхо косатки, доктора Вандермеера. Сквозь разрывающее голову пение прорезались слова:
– Это конец. Всё пропало. Мы пропали.
И он понял сквозь черное и красное, что песня китов – это и есть ритм, которым живет Кетополис, и сердце города не на бульварах, не в подземелье и не в болотах, а там, где киты. Киты сами нашли наследника и завладели им, и не будет ни карнавала, ни парада с веселым и страшным генералом Остенвольфом, ни купания с Максом в городских каналах. И ни морлоки, ни автоматоны, ни Эрикуба из тумана не настигнут его, потому что все, что могло случиться с Михельке, сыном короля Михеля Третьего, уже случилось.
Майк Гелприн
Механизм проклятия
Вестовой полковника нашел меня в три пополудни – в припортовой марсельской таверне, где мы с Бруно, Малышом Лекруа и Носатым Тибо заливали кальвадосом воспоминания. Человек полковника пришелся как нельзя кстати, потому что деньги у нас троих уже подходили к концу, а у Бруно их отродясь не водилось.
– Господин полковник… – начал было вестовой.
– Передай ему, – прервал Малыш Лекруа, – пускай поцелует нас в задницы. За тобой должок, Рене – за тот шмен-де-фер перед кимберлийской бойней. Гони двадцать франков и проваливай к черту.
Малыш был кругом прав. Во-первых, с окончанием бурской войны иностранный легион расформировали, так что полковнику мы больше не подчинялись. А во-вторых, Лекруа был не виноват, что ему зашла карта, как раз когда хаки решились на вылазку. Ночная атака застала нас врасплох, и рассчитаться проигравшие не успели. Двое из них остались должниками навечно – обоих наутро отпел полковой аббат.
– Господин полковник велел передать, – невозмутимо продолжил вестовой, небрежно бросив на стол монету в двадцать франков, – кое-что для лейтенанта д’Орво. Это, Баронет, тебе, – покончив с официальной частью, протянул он мне запечатанный сургучом пакет. – Утром доставили в полковую канцелярию. Налейте, что ли, черти.
Носатый Тибо разлил остатки кальвадоса на четверых, потому что Бруно не пил ничего крепче зулусского ячменного пива. Мы опростали бокалы за тех, кого зарыли под Кимберли, Ледисмитом и Блумфонтейном. Затем я сорвал печать.
В пакете были письма, первые, что я получил за последние восемь лет. Проштампованные почтовые марки на самом старом едва умещались на конверте. Я присвистнул – отправленное шесть лет назад письмо разминулось со мной множество раз. Полгода оно провалялось в Дурбане, пока я рвал хребет на натальских алмазных приисках. Затем отправилось обратно в Ренн и оттуда вместе с двумя другими – в Кейптаун. Я тогда как раз загибался от лихорадки в Йоханнесбурге, и письма вновь откочевали во Францию. В последний вояж через океан они отправились полтора года назад и промахнулись мимо меня в Феринихинге, потому что я в то время помирал от сепсиса после штыковой раны в бедро и значился пропавшим без вести. Бруно выходил меня, но в расположение полка мы с ним прибыли, когда письма уже вновь поплыли на родину. Последний, четвертый конверт присоединился к собратьям с месяц назад уже здесь, в Марселе, и, в отличие от прочих, имя отправителя на нем было мне незнакомо.
– Счастливчик ты, Баронет, – усмехнулся Малыш Лекруа, заказав круговую. – Письма… Небось, от родни, твоя милость?
– От родни, – буркнул я. – От кого же еще, будь они неладны.
Насмешливым прозвищем Баронет я был обязан своему происхождению. Мой отец, его милость барон Жан-Жак д’Орво выставил младшего отпрыска славного рода из дома, когда мне едва сравнялось восемнадцать. За последующие годы скитаний я не получил от родни ни сантима. Ненависть к отцу, мачехе и обоим братьям давно переродилась во мне в равнодушие. Я месяцами не вспоминал о них, и теперь, глядя на письма, с трудом осознавал, что отправители первых трех имеют ко мне отношение.