Шпагу князю Оболенскому! (сборник)
Шрифт:
Я и не пытался оправдываться, сидел и помалкивал — Яков во многом был прав. Конечно, я увлекся расследованием, забылся… Хорошо еще, что все кончилось благополучно.
— Ладно, Яшка, виноват — зарвался…
— То-то! Ну все — работать надо.
Яков по всей форме допросил меня, потом еще раз — Сашу и, забрав магнитофон, провел допрос Выпивки. Позже он кое-что рассказал мне об этом допросе.
Якову было важно преждевременно не насторожить Выпивку, исподволь подвести его к главному признанию, и удалось ему это блестяще. Поскольку Выпивка мог лишь догадываться о причинах его ареста, Яков подбросил ему приманку, предъявив обвинение в попытке совершить кражу в музее (обвинение, кстати, довольно шаткое — ведь улик как таковых у Якова не было). Но Выпивка жадно
В течение своего рассказа Яков время от времени включал в нужном месте магнитофон, и я имел возможность прослушивать некоторые отрывки их диалога:
"Выпивка (взволнованно). Поверьте мне, я даже не знаю, как это получилось, как возник в моем сознании этот грязный замысел. Мне нет оправдания. Но знайте и запишите: мне никто не помешал там, в музее. Я сам, осознав низость своего поступка, отказался от гнусной кражи народного достояния.
Щитцов (спокойно). Что же, я рад за вас. Ваше благоразумие вам же пойдет на пользу. Но у меня есть сведения, что в ту ночь вы были не один, не так ли?
Молчание.
Щитцов. Вернемся к событиям прошедшей ночи. Вы уверяете, что пришли в музей за портфелем. Зачем же вы набросились на гражданина Оболенского? Ведь вы хорошо знаете его, и он вам ничем не угрожал.
Выпивка. Угрожал, именно угрожал. Ведь все это было подстроено, ведь за дверью ожидал своей очереди этот юный бандит. Кстати, заметьте, что его показания нельзя принимать всерьез — у него личные счеты со мной, мы имели очень серьезные разногласия в отношении моей творческой манеры. Вот вдвоем они меня и схватили. Видимо, хотели загнать в подвал, как Самохина, да вы вовремя вмешались, спасибо.
Щитцов. А кто вам сказал, что Самохин был в подвале? Ведь его убили в гостинице.
Молчание".
— Деваться некуда, — продолжал Яков, выключив магнитофон. — Сейчас у него пойдет второй вариант, за который, заметь, высшая мера ему тоже не грозит.
"Выпивка (с пафосом). Хорошо, я все скажу. Я убил Самохина. Но почему, вы спросите? Я считаю, что совершил патриотический поступок. Ведь это не я, это уголовник Самохин намеревался совершить кражу в музее. А я лишь пытался помешать ему. Вы посмотрите на меня — я стар, а он был молод, полон сил и вооружен. И все-таки я не испугался. Правда, истины ради — это обязательно запишите, — все получилось случайно, в борьбе. Убийство было непреднамеренным. Но, совершив такой неосторожный поступок, я все-таки помог нашему народу, сохранив для его эстетического воспитания исторические ценности. И я готов понести заслуженное наказание.
Щитцов. Ну что ж, я думаю, суд учтет все обстоятельства этого печального события и, в частности, высокие мотивы, толкнувшие вас на преступление. Теперь — некоторые детали. Вот посмотрите эти фотографии, может быть, вы узнаете кого-нибудь из этих людей?
Шелест, молчание, вздох.
Выпивка. Вот эта мне знакома.
Щитцов (равнодушно). Кто это?
Выпивка. Гражданин начальник, только мое искреннее уважение к вам не позволяет мне высказать искреннее возмущение. Нельзя шутить в такое время. Ведь это же моя фотография.
Щитцов (настойчиво). Значит, вы подтверждаете, что это ваша фотография?
Выпивка (с обидой). Подтверждаю".
— И вдруг, Сережка, он, знаешь, потеть начал. Я в жизни такого не видел, капли по лицу бегут с горошины. Он их рукавом стирает, а рука трясется. И тут уж я иду с главного козыря: сообщаю ему, что на снимке его лицо с той самой фотографии, которую он пытался уничтожить. Лицо палача,
Яков и сам волнуется, рассказывая мне об этом. Он закуривает и снова включает магнитофон.
"Выпивка (с деланным возмущением). А позвольте узнать, по какому праву вы проводили этот сомнительный эксперимент именно с моим лицом. Таким способом и вас, простите, можно загримировать под кого угодно.
Щитцов. Можно, конечно, можно. А вот это тоже можно сделать? (Шелест бумаги.) Это заключение специалистов, что здесь, на снимке, именно ваше лицо — разрез глаз, расстояние между ними, очертания подбородка, впрочем, это вам не нужно объяснять. А вот (шелест бумаги) некоторые показания ваших жертв. Я имею в виду тех, кто остался в живых, в чем, конечно, далеко не ваша заслуга. (Резким тоном.) Так что же, будете говорить?"
Я подходил к музею. Осеннее солнце висело так низко, что вся улица застыла в глубокой тени от домов и деревьев. Было прохладно, свежо, и казалось, это утро очень хочет запомниться — такое оно было крепкое и чистое.
Афанасий Иванович, оживленный, полный новых забот, сердечно попрощался со мной, посетовал на печальные обстоятельства, омрачившие наше знакомство, и выразил надежду на скорую встречу.
Саша, нетерпеливо приплясывавший рядом, бесцеремонно прервал наше затянувшееся прощание и потянул меня в номер Оболенского.
— Представьте себе, милейший доктор Ватсон: мрачная ночь, в трубах завывает ветер, он гремит ставнями и бросает в окна горсти холодного дождя. Далеко за лесом, в черной степи, дико воют собаки — они предчувствуют беду. Простодушный Оболенский закрывается в комнате, кладет рядом заряженный пистолет и пишет своим друзьям о подлеце Шуваеве. А в это время неслышными тенями пробираются по оранжерее люди коварного графа, сжимая в руках толстые свечи и длинные ножи. На чердаке каркает ворон. Беззвучно поднимается щит, холодный сквозняк задувает свечу. Оболенский вскакивает и хватает пистолет. Но поздно… Люди графа тихо скрываются, унося с собой бесчувственное тело князя. В комнате остается граф Шуваев. Он читает недописанное письмо и сжигает его в пламени свечи. Ночь, мрак. Только на полу лежит оторванная в схватке пуговица. А?
Я стоял у окна, слушал его и думал о том, как заразительно, как трудноистребимо зло. Из века в век тянется оно тяжелой цепью, путаясь, скручиваясь в ржавые узлы. Но, как сказал бы Саша, когда-нибудь мы разрубим ее, пусть и не одним ударом, и сбросим на дно самого глубокого старого колодца, и засыплем доверху землей, и вкатим на это место большой серый камень с подобающей случаю эпитафией.
Мы медленно прошли через весь городок, и я заметил, что за эту неделю в него совсем пришла осень. Дождя не было, но ветер гнал по улицам серые и желтые листья, которые шумели, как дождь в ту ночь, когда я приехал в Дубровники.
Оставив Олю и Сашу на платформе, я забежал в станционный буфет. Около стойки бойким петушком топтался Черновцов. Усатая буфетчица растроганно квохтала курицей.
Я взял сигареты.
— Жди, Черновцов, скоро и до тебя доберемся.
Он презрительно оглядел меня и неожиданно даже для себя срифмовал:
— А мне на вас — начхать семь раз!
Усатая курочка, заглядывая ему в глаза, с готовностью рассмеялась, хотя и было видно, что ничего не поняла.
Я вышел на улицу.
— Я пришлю тебе снимок, — сказал я Оле, когда мы снова поднялись на платформу.
Она кивнула:
— Приезжайте к нам снова.
— Только не с такими сюрпризами, — пошутил Саша.
Я пожал ему руку.
— Спасибо, Саша. Ты был великолепен в этом поединке. Очень жаль, что Оля не видела его.
Он смутился, помялся, потом сунул руку в карман и что-то протянул мне.
— Это тебе. На память о наших приключениях.
На его ладони лежал маленький двуствольный пистолет. Потемневшая рукоятка и ложа были искусно инкрустированы медными пластинками и проволочками.