Шпагу князю Оболенскому! (сборник)
Шрифт:
— Что ты, Саша? Разве можно?
— Не бойся, можно. Это не из музея, это копия. Я сам сделал. Он почти как настоящий. Бери. — Он даже покраснел от смущения.
— Саша, ты спас мне жизнь да еще делаешь такой подарок! — Я был растроган.
— Подумаешь! Я же говорил тебе, что недурно фехтую. Бери, бери. Может, он когда-нибудь взорвется у тебя в руках.
Подошел поезд. Оля протянула мне узкую ладонь. Я поднес ее к губам и поцеловал. Саша хихикнул:
— Барон, рыдая, вышел…
Я обнял его и вскочил на подножку. Поезд вот-вот должен был тронуться. И тут появился Яков: шарф в кармане распахнутого пальто, шляпа сидит боком — торопился.
— Помахать
Поезд послушно тронулся. Яков шел рядом с вагоном и махал шляпой. То ли со мной прощался, то ли жарко ему было.
— Шарф подбери, — крикнул я. — Наступишь и упадешь. Будет смешно!
Яков как-то застенчиво улыбнулся и остановился, засовывая конец шарфа поглубже в карман. К нему подошли Саша с Олей. Они смотрели вслед поезду, а потом вместе пошли в город.
Я сунул руку в карман, чтобы достать сигареты, и нащупал что-то мягкое. Это была черная перчатка на левую руку. Внутри ее зашуршала бумажка. "Помни Дубровники до смерти", — было написано на ней черным карандашом, а внизу нарисован твердой рукой улыбающийся череп в ковбойской шляпе со скрещенными костями под челюстью. Я улыбнулся, но мне стало грустно.
Я долго стоял в тамбуре, курил и смотрел в окно. И долго видел Дубровники — голые ветки деревьев, дымок над крышами, старинная церковь. Ни время, ни люди не смогли остановить стремительный бег ее куполов в синее небо. Они волнами взлетали над городом и были похожи издали, среди высоких деревьев на тяжело поднимающийся клин больших белых птиц…
Первое дело
Видно, тому, кто первым назвал этот край Синеречьем, довелось редкое счастье увидеть его с высоты птичьего полета. Старики уверяют, что так оно и было: в давние годы поднялся над глухим раздольем простой деревенский кузнец Савелий. Долгой слепой зимой, нетерпеливо меняя в затейливом светце лучину за лучиной, ладил он большие крылья из "воронова пера", а по весне, в самый разлив, велел мужикам вкатить на горку, которую с той поры и зовут Савельевкой, пустую телегу с подвязанными оглоблями. С затаенным вздохом перекрестивши чумазый лоб, положил кузнец на тележные борта доску, стал на нее в рост, сложив по бокам руки, плотно вдетые в черные мягкие крылья, свистнул заливисто — и помчалась телега, гремя и подпрыгивая, давя тяжелым колесом первую траву, прямо к крутому обрыву, каким кончается над затопленным лугом ровный скат горы.
Ахнули мужики, обомлели. И которые покрепче, которые не прижмурили глаза в великом испуге, те видели: грянула телега на мокрый луг, взлетела обломками вместе с солнечными брызгами к самому небу. И в последний миг простой русский кузнец широко, рывком разбросил руки-крылья, блеснувшие серебром в весеннем свете, взмыл, поднятый неведомой упругой силой, и закружил по-над черным лесом. А мужики стояли, заслонясь от солнца корявыми ладонями, и молча смотрели, как носится над ними черная бесшумная тень, забирая все выше и выше.
Долго бы в тот день летал Савелий, да какой-то дремучий охотник, выходя из лесу и увидав над собой невиданную птицу, сильно
Ошалевший охотник, повинившись, забрал Савелия в свою избу и усердно отпаивал горячей медовухой. Оправившись, кузнец поверил в силу своих крыльев и много раз еще поднимался к небу. Да, видать, живя у охотника, пристрастился к вину и уж без доброй чарки крыльев своих не надевал и как-то в сумерках налетел на колокольню. "Господь покарал", — вслед за попом твердили мужики, а кто посмелее ворчал: "Вино кузнеца сгубило. Не иначе". Оно и верно — народ в Синеречье хоть и не простой — головы светлые, руки умелые, но и гулять не дурак: вся деревня завьется — не остановишь. Многим, многим синереченцам вино крылья подрезало. Старики говорят: испокон веку так велось…
Савелия схоронили, крылья его, чтоб ребятишкам соблазна не было, сожгли, выпили за упокой "светлой души" и часто потом вспоминали: "Реки-то, братцы, кругом нас — синие-синие…"
Андрею снилось детство. Будто спит он на сеновале, будто бьют сквозь дырявую крышу косые лучи утреннего солнца и вот-вот захлопает крыльями задиристый горластый петух, заорет негодующе и клюнет Андрея в голую пятку, чтоб не залеживался. Но вместо этого петух, кося злым умным глазом, подскочил к старому самовару, торопливо застучал твердым клювом в его гулкий дырявый бок и заполошным голосом колхозного пастуха Силантьева, стал быстро приговаривать: "Андрей Сергеевич! Сергеич! Вставай, беда на дворе!"
Андрей открыл глаза, повернул голову к чуть светлевшему окошку, за которым прыгало бледное лицо и метался тревожный крик.
Полгода назад он соскочил бы с кровати, прошлепал босыми ногами по холодным половицам к окну, распахнул бы его и, ежась от утренней свежести, позевывая, спросил недовольно: "Ну чего суетишься чуть свет?" Полгода назад, пожалуй, и в голову никому бы не ударило бежать к нему на исходе ночи со своей бедой. А сейчас участковому инспектору [2] Андрею Ратникову нужно мигом, будто и не снимал ее на ночь, надеть форму, застегнуться на все пуговицы, вбить ноги в сапоги и повесить на плечи новенькие, не обмятые еще ремни с планшеткой и тяжелым пистолетом. Можно не подходить к окну, не спрашивать, что случилось, а нужно сдвинуть чуть набок фуражку и идти за позвавшим его человеком, заперев за собой дверь, потому что — уже ясно — домой он вернется не скоро.
2
Должность указана в прежнем наименовании. В настоящее время оперуполномоченный.
Силантьев схватил его за плечо, едва не сдернув с крыльца.
— Андрюшка, бежи скорей в сельпо. Неладное дело там — похоже со Степанычем совсем плохое стряслось!
Андрей сбежал с крыльца, на ходу плеснул в лицо из бочки и, вытираясь платком, быстро зашагал к магазину, сбивая сапогами с холодной травы еще мутные, не зажженные солнцем тяжелые капли росы. Несмотря на ранний час, по улице торопились, встревоженно перекликаясь, взбудораженные синереченцы — худые вести в мешке не залеживаются.