Штиллер
Шрифт:
1 "Кьянти", импорт итальянских вин" (англ.).
громких проклятий; зато я был не один! В бруклинском порту гребной винт наконец замолк, теперь стучало мое сердце. Они приступили к разгрузке. Через десять часов наконец появился мой кочегар; мне надо скрываться здесь еще два, три дня, потому что докеры бастуют. Так прошло еще пять дней и, конечно, пять ночей тоже, пока наконец не раздался условный свист моего славного кочегара, но и тогда я еще не одолел пустыни между собой и этой женщиной. Теперь пришла пора сойти на берег. Был ли я один в Нью-Йорке? Я проник в кишащий людской муравейник Таймс-сквера. Дни, недели меня манили телефонные кабины, но я поклялся себе не звонить Сибилле. И не позвонил, а сел в greyhound 1, шедший на запад, мне было все равно, куда ехать. Бывало и так и эдак, скучно и увлекательно, противно и чудесно. Я повидал прерии, чикагские бойни, мормонов, индейцев, величайшие в мире медные рудники, величайший в мире висячий мост, общался с чужими людьми, месяц проработал в молочном баре в Детройте, влюбился в дочь сенатора-реакционера, ездившего в собственном "кадиллаке", мы с ней купались в озере Мичиган, и я поехал дальше, видел лесные пожары, бейсбол, солнечные закаты над Тихим океаном и летающих рыб; денег у меня почти не было, но я блаженно что-то насвистывал, наслаждался тем,
1 Название автобуса (англ )
А теперь? Теперь я думаю о фрау Юлике Штиллер-Чуди в Париже. Вижу ее в плотно облегающем черном костюме, который ей удивительно к лицу, в белой шапочке на рыжеватых волосах. В Париже теперь прохладно: она собиралась купить себе новое пальто. Я вижу ее (хотя совершенно не в курсе осенней моды этого сезона) в новом пальто, оно тоже удивительно к лицу ей. Быть может, я слишком легко влюбляюсь, но сейчас, находясь в этой камере, я испытываю к фрау Юлике Штиллер-Чуди нечто большее, чем влюбленность, я безнадежно подавлен и угнетен, фрау Юлика Штиллер-Чуди - моя последняя надежда и последняя ставка. Помимо медных волос, алебастровой кожи, зеленых или синеватых, а может быть, совсем прозрачных, но, во всяком случае, непозволительно красивых глаз, помимо всего, что видит в ней каждый, даже мой защитник,- она (в чем бы ни обвинял ее пропавший без вести Штиллер) великолепная женщина, любить ее нелегко, пожалуй, ее еще никто не любил, и она сама еще не любила. Должно быть, поэтому меня не пугает, что она принадлежала Штиллеру. Какое мне дело! Не стану торжественно утверждать: "Я люблю ее!" - но сказать: "Хотел бы ее любить!" - я вправе. И, предположив на минуту, что фрау Юлика Штиллер-Чуди перестанет считать меня своим пропавшим супругом, я посмею сказать себе: "Почему бы нет?" На днях она вернется, судя по краткому, сдержанному письмецу, вернется в парижском осеннем туалете по последней моде. Я признаюсь ей во всем, признаюсь, что не могу быть один,пытался, но не могу. Скажу ей откровенно и прямо, что мне ее не хватало. Это не будет преувеличением. А потом при первой возможности спрошу, думает ли она, что может меня полюбить. Ее улыбка, удивление, застывшее в подбритых бровях, не испугают меня, фрау Юлика Штиллер-Чуди такова. Осиротела она восемнадцати лет, четверть венгерской крови, три четверти германо-швейцарской, туберкулез (он в самом деле был у нее), потом брак с неврастеническим испанским бойцом - тоже нелегкое дело, ее искусство, бездетность и то, как она прошла через все - не без жалости к себе, разумеется, не без изящной надменности, не без норова, но всегда с высоко поднятой на хрупких плечах головой, - великолепно! А чуточка высокомерия (специфически женского, с оттенком "всепрощенья") тоже вполне простительна. На мой откровенный вопрос, думает ли она, что сможет меня полюбить, я не услышу в ответ девического: да. Для этого фрау Юлика Штиллер-Чуди слишком опытна, впрочем, я и сам человек бывалый, да и камера моя с койкой тоже не зеленая лужайка под цветущими ветвями яблонь. Надеюсь не впасть в торжественный тон! Торжественность неизбежно делает меня трусом, хотя бы из страха перед риторикой я вмиг становлюсь неспособен высказать разные неторжественные, простые вещи. И если только фрау Юлика Штиллер-Чуди не ответит мне категорическим - нет!
– я скажу ей: "Ты моя единственная надежда, Юлика, и это очень страшно. Выслушай меня! Нам незачем говорить о Жане-Луи Дмитриче, хотя, возможно, он любит тебя гораздо сильнее, чем способен любить я. Дмитрич человек чувствительный, охотно верю тебе, Дмитрич - славянская душа, в чем-то он инвалид. Ты тоже недалеко ушла, милая Юлика, ты по-прежнему выбираешь себе инвалидов. Да, похоже, что мы оба не способны уйти далеко, ни ты, ни я. Но, я думаю, выбора у нас нет: либо нам обоим капут, либо нам удастся полюбить друг друга. По чести говоря, и мне это кажется нелегким делом. И с каждым годом будет все труднее и труднее. Не так ли? Но у нас нет другого выхода. Прежде всего мы должны помнить, что еще никогда не любили друг друга, а потому не можем расстаться. Забавно, да?! Ты говоришь, что рассталась с Жаном-Луи. Потому что верна супругу, говоришь ты. Но пусть лучше твой супруг останется пропавшим без вести! С мосье Дмитричем ты могла расстаться, со мной не можешь. Ты спросишь: почему? Да потому, что каждая пара, которая на свой лад была счастлива, которая хоть как-то претворила в действительность свои возможности, может расстаться; это печально, горько, отвратительно, непостижимо и тому подобное, но это не будет в ущерб их душе. У нее останутся двое прелестных малюток вещественная замена потерянной невинности, так сказать, а
Бедный мосье Дмитрич! Даже если бы он обладал всеми мыслимыми мужскими достоинствами в превосходной степени, все равно ему не под силу было бы тягаться со связавшим нас вакуумом. Я убежден в этом, Юлика. Меня любили, ты знаешь, Юлика, и любить эту женщину мне было просто и радостно. Но ничего не вышло. Не вышло потому, что я не смог справиться с тобой, с нами обоими. Впрочем, на днях она родила ребенка, я говорил и писал тебе, - теперь она снова жена моего единственного друга. Вдобавок ко всему еще и это! И я все еще люблю ее. И потому я спрашиваю тебя, Юлика, как ты думаешь, сможешь ли ты любить меня? Верно, тебе это тоже будет нелегко. Иногда, говоря откровенно, все это кажется мне попыткой хождения по водам, и я знаю, мы оба знаем, что вода все выше, все прибывает, хочет нас поглотить. Но она поглотит нас в том случае, если мы не сделаем этой попытки. Очень длинной жизни у нас впереди уже нет. Все, действительно все, что еще может дать нам жизнь, зависит от того, сумеем ли мы, переступив через прошлое, встретиться вновь. Это звучит безрадостно, я и сам понимаю, и тем не менее это все-таки надежда, это вселяет уверенность, что для нас еще существует порог, через который мы вступим в жизнь - ты в свою, я в свою; а порог есть только один, видишь ли, и переступить его порознь мы не можем, ни ты, ни я..."
Так (или примерно так) буду я говорить с фрау Юликой Штиллер-Чуди, при условии, что она - хоть она одна!
– не считает меня без вести пропавшим Штиллером. Остальное, к вящему удовольствию моего защитника, предоставляю на его усмотрение. Меня это больше не заботит.
Ввиду того, что мое дело будет слушаться в ближайшие дни, защитник краток, сообщает: защитительная речь (если я до тех пор не решусь сознаться) вполне готова и отпечатана на машинке. Далее: мой защитник тоже получил открытку от фрау Юлики Штиллер-Чуди (тоже с видом Place de la Concorde 1?) она сообщает, что "мы" можем ждать ее завтра или послезавтра.
Ограничиваюсь кивком.
1 Площадь Согласия (франц.).
Если бы я мог молиться, я бы молился о том, чтобы у меня отняли надежду уйти от самого себя. Отдельные мои попытки молиться кончаются крахом именно потому, что я тешу себя надеждой, может, молитва чудом переменит меня, даст мне уйти от бессилия, и как только я убеждаюсь, что этого не произошло, я теряю надежду. Знаю, что сбился с пути. Под словом "путь" я в конечном счете опять-таки понимаю надежду уйти от себя. Эта надежда - моя тюрьма. Я это знаю, но мое знание не взрывает тюремные стены, а только лишний раз убеждает меня в моей беспомощности, в моем ничтожестве. Я не до конца еще расстался с надеждой, или, как сказали бы верующие, не до конца покорился воле провидения. Я слышу их голоса: покорись, и ты будешь свободен, и тюрьма твоя распахнется, как только ты готов будешь выйти из нее беспомощным и ничтожным.
Они хотят сделать меня сумасшедшим, лишь бы я был швейцарским подданным и все считалось бы в порядке. Для этого они не остановятся ни перед чем. Со вчерашнего дня я бесстыдно предан всеми, за исключением одного человека моего прокурора. Печальный день.
Протоколирую.
1. Первая половина дня.
Около десяти утра вызван к прокурору. Уже пробило одиннадцать, а я все еще сижу в приемной вместе с Кнобелем, который тоже понятия не имеет, в чем дело. Кнобель побаивается взбучки, к примеру, за свои комбинации с сервелатом, я огорчен и разочарован, что бравый Кнобель пал духом при одной мысли о выговоре, видно, боится потерять должность. Конечно, он этого не говорит, но дает понять, что здесь, в приемной, сердечные отношения между нами неуместны. Кнобель читает газету, чтобы придать себе независимость, вид у него хмурый, словно это может служить доказательством, что уж он-то перед начальством не подхалимничает. В Германии щелкают каблуками, на Востоке потирают руки, в Швейцарии закуривают дешевую сигару, принимая равнодушно-невежливый вид, явно претендующий на равноправие; как будто человеку корректному в их стране все пути заказаны. Когда миловидная девица говорит ему: "Господин прокурор просит..." - Кнобель не торопится: господин прокурор тоже всего-навсего человек - все мы налогоплательщики! Однако пенсне свое он забыл. Странно, но дверь они оставляют открытой (или это преднамеренно?), и, не видя разговаривающих людей в кабинете, я слышу их голоса.
– За это я гонорар платить не собираюсь!
– Да, кстати, - говорит мой прокурор, - не придавайте значения тому, что в документах все время упоминается "бриллиантиновый гангстер". Это выражение стоит в кавычках и придумано заключенным.
– Не сомневаюсь!
– Все остальное...
– "Бриллиантиновый гангстер"!
– говорит возмущенный голос.
– Я подам жалобу за оскорбление личности, сколько бы это мне ни стоило! Можете сегодня же сообщить мое решение заключенному.
Небольшая пауза.
– Еще один вопрос, господин директор.
– Пожалуйста, господин прокурор, прошу вас!
– Вы имеете какое-нибудь отношение к Ямайке?
– Что вы хотите сказать?
– Меня интересуют не ваши деловые связи, - говорит прокурор, - не поймите меня превратно, господин директор. Я только хочу знать, говорили ли вы о Ямайке, когда этот господин Штиллер делал ваш портрет?
– Возможно...
– Ага.
– У меня дом на Ямайке.
– Ага.
– А что?
Я слышу, как отодвигаются кресла.
– Еще раз благодарю вас, господин директор, - говорит прокурор.
– Мы были очень рады убедиться, что вы не убиты.
– Убит?
– Дело в том, что обвиняемый решительно утверждает, что уже несколько лет назад собственноручно убил вас.
– Меня?!
– Да, на Ямайке.
Теперь приходит очередь Кнобеля, прокурор представляет надзирателя господину директору и просит рассказать все, что тот узнал от меня. Кнобель явно смущен. Его рассказ о том, как было совершено убийство, невразумителен, запутан, недостоверен.
– В джунглях!
– хохочет директор.
– Нет, слышали вы что-либо подобное, господин прокурор?! В джунглях! Сроду не видел джунглей на Ямайке! Сплошные бредни, господин прокурор, поверьте мне.
– Верю.
– Бредни!
Кнобель, видимо, теряет уверенность и не решается рассказать, как кровь директора, стоящего перед ним, смешалась с бурой водою в луже и как черные ауры ждут, когда им достанется эта хорошо одетая падаль, - не смеет рассказать уйму подробностей, которых теперь от него ждут. Вместо этого он сам задает вопрос: