Штиллер
Шрифт:
– Господин инспектор, я пьян, вы правы, тысячу раз правы. Но я не допущу, чтоб первый встречный господин...
– Он утверждает, что знает вас.
– Он? Откуда?
– По газетной фотографии, - сказал инспектор и, в ответ на мое презрительное молчание, добавил: - У вас есть супруга, она проживает в Париже. Верно?
– У меня? В Париже?
– Ее зовут Юлика.
– Но я прибыл не из Парижа, господин инспектор, я прибыл из Мексики.
Я дал ему самые исчерпывающие сведения: назвал пароход, указал продолжительность переезда, даже сообщил, в котором часу уехал из Веракруса, когда прибыл в Гавр.
– Допускаю, - сказал он, - но супруга ваша проживает в Париже. Она танцовщица, насколько я понял. Очень красивая.
Я молчал.
– Юлика - ее сценическое имя, - доверительно сообщил мне инспектор. Она болела туберкулезом и лечилась в Давосе. Верно? А теперь у нее балетная школа в Париже. Верно?
Я смотрел на него и молчал.
– С тех пор как вы пропали без вести.
Я все-таки сел - хотелось послушать, что знают читатели газет про человека, по мнению господина доктора, так разительно похожего на меня; я взял сигарету, а инспектор, как видно заразившись почтением от господина доктора, поднес мне зажигалку.
– Значит, вы скульптор?
Я рассмеялся.
– Верно?
– спросил он и, не дожидаясь ответа, задал следующий вопрос: Зачем вы путешествуете под чужим именем?
Он не верил моим клятвам.
– Весьма сожалею.
– Он порылся в ящике и вытащил синий бланк. Сожалею, господин Штиллер, но если вы не предъявите ваш настоящий паспорт, я буду вынужден передать вас уголовной полиции. Ставлю вас в известность, господин Штиллер, - сказал он, стряхнув пепел с сигары.
– Я не Штиллер!
– твердил я, но инспектор, сделав вид, что оп меня более не слышит, стал тщательно заполнять большой бланк. Я убеждал его на все лады, и торжественно и просительно:
– Господин инспектор, нет у меня никакого другого паспорта!
– Я хохотал.
– Да это же чушь!
– Я был пьян, но отлично видел, что чем упорнее я твержу свое, тем меньше он меня слушает. Наконец я заорал: - Не Штиллер я, черт побери!
Я орал и молотил кулаком по столу.
– Отчего же вы так волнуетесь?
Я встал.
– Господин инспектор, а теперь отдайте мой паспорт!
Он даже не поднял глаз.
– Вы арестованы, - сказал он и, полистав левой рукой паспорт, списал номер, дату выдачи, фамилию американского консула в Мексике, все, чем в подобных случаях заполняются синие бланки. Потом довольно приветливым тоном сказал: - Садитесь.
Моя камера - я только что измерил ее своим башмаком, а в нем около тридцати сантиметров - мала, как всё в этой стране, чиста, гигиенична до того, что не продохнешь, и угнетает именно тем, что все здесь правильно, в самую меру. Не больше и не меньше! В этой стране все правильно до отвращения! Я измерил: длина камеры 3,1 метра, ширина - 2,4 метра, высота 2,5 метра. Гуманная тюрьма, ничего не скажешь, вот ведь в чем подлость. Ни паутины, ни плесени на стенах, возмущаться нечем! Есть тюрьмы, которые возмущенный народ берет приступом, эту брать не стоит. Миллионы людей, я знаю, живут хуже, чем я. На койке - пружинный матрас. В зарешеченное окно светит утреннее солнце, в это время года - часов до одиннадцати. Стол с двумя ящиками, кроме того - Библия и настольная лампа. А если понадобится выйти, - нужно только нажать белую кнопку, и тебя тотчас отведут в надлежащее место, и пользуешься там не старой газетой, которую можно сперва почитать, а мягкой туалетной бумагой. И все же - это тюрьма, бывают минуты, когда хочется рычать. Но кто станет рычать в универсальном магазине? Просто вытираешь руки полотенцем, шагаешь по линолеуму обратно и говоришь спасибо, когда тебя снова запирают в камере. В окно не видать ничего, кроме осенней листвы каштана, даже если залезть на койку с пружинным матрасом, кстати, залезать на нее в обуви - запрещено. Но самое мучительное - это непонятные звуки, хотя с тех пор, как я узнал, что в этом городишке еще имеются трамваи, я научился почти не слышать их дребезжания. Хуже обстоит дело с невнятным голосом диктора из радиорупора по соседству, с ежедневным грохотом мусорной повозки да яростным выбиваньем ковров в гулких дворах. В этой стране, как видно, болезненно боятся грязи. Вчера меня взялись развлекать пыхтеньем пневматического бура: где-то срывают мостовую, чтобы завтра снова ее заасфальтировать. Иной раз мне кажется, что я единственный бездельник в этом городишке. Судя по голосам на улице - в минуты, когда смолкает бур, здесь часто бранятся и редко смеются. К полуночи, когда закрываются питейные заведения, начинают горланить пьяные. Как-то раз пели студенты, совсем как в глубине Германии. Примерно к часу ночи наступает тишина. Но гасить лампу бесполезно, уличный фонарь издали освещает мою камеру, тени от решетки ползут по стенам, переламываются на потолке, а если на улице ветрено и фонарь качается, право же, можно спятить от качающихся решеток. Утром, когда светит солнце, эти тени хотя бы смирно лежат на полу.
Если бы не надзиратель, который приносит мне пищу, я и сейчас не знал бы, какая, собственно, комедия здесь разыгрывается. Похоже, что каждый читатель газет знает, кто был Штиллер. Поэтому узнать что-нибудь поточнее почти невозможно. Каждый предполагает, что другому все известно,
– Сперва, помнится, его искали на дне озера, - говорит мой надзиратель, - но без толку, а потом вдруг решили, что он служит в Иностранном легионе.
Тем временем он наливает мне суп.
– Между прочим, - поучает он меня, - так еще многие швейцарцы поступают, когда у них нервы не выдерживают.
– Идут служить в Иностранный легион?
– В год человек триста!
– говорит он.
– Отчего же в Иностранный легион?
– спрашиваю я.
– Оттого, что здесь у всех нервы сдают.
– Ясно, - говорю я, - но зачем им Иностранный легион? Там ведь еще хуже.
– По мне - как хотят.
– Так, - говорю я, - значит, свою жену он просто оставил в Давосе, больную, беспомощную?
– А она, может, рада-радехонька.
– Вы так полагаете?
– Мне-то что?
– отвечает он.
– С тех пор она в Париже живет.
– Я знаю.
– Танцовщица!
– Тоже знаю.
– Писаная красавица.
– А как ее туберкулез?
– сочувственно поинтересовался я.
– Вылечили.
– Кто это сказал?
– Она сама.
– Но... откуда вы все это знаете?
– Откуда, - повторяет он.
– Да из иллюстрированных журналов.
Большего от него, пожалуй, не добьешься.
– Ешьте, - говорит мой надзиратель, - ешьте суп, пока горячий, и не тратьте нервы попусту, мистер Уайт. Им только этого и надо, господам юристам! Я-то их знаю!
Суп - минестра 1 - недурен, вообще к питанию не придерешься, а надзиратель, кажется, расположен ко мне, во всяком случае, он никогда не называет меня, как другие, господин Штиллер - только мистер Уайт.
1 Минестра (minestra) - суп (итал.).
Итак, я должен рассказывать! Правду о своей жизни, ничего кроме чистейшей правды! Пачка белой бумаги, автоматическая ручка, которую я в любое время могу наполнить чернилами за счет государства, и вдобавок немножко доброй воли: куда ей деваться, правде, коль скоро я возьмусь за перо! Мой защитник считает: если добросовестно держаться фактов, правде от нас никуда не уйти, мы возьмем ее голыми руками, так сказать... Куда ж ей податься, правде, если я напишу ее на бумаге? А под фактами мой защитник, как видно, понимает названия географических пунктов, даты, которые можно проверить, данные о профессии и о побочных доходах, сколько где прожил, количество детей, количество разводов, вероисповедание и т. д.
P. S. Где я был 18.1 1946 года?
Прогулка в тюремном дворе.
Не так уж плохо, не так унизительно, как я ожидал, и я рад, что снова хожу, пусть даже по кругу. Двор довольно большой, мощеный, между плитами мох, посередине раскидистый клен, на стене плющ, важно, конечно, и то, что мы еще не в тюремной одежде, а в костюмах, в которых нас взяли. Если слегка расширить круг, положенный для прогулки, - увидишь башенку, на которой развевается белье, а так - только небо и стайки воркующих голубей. К сожалению, мы шагаем гуськом, так что поговорить нам не удается. Передо мной идет толстяк, с блестящей лысиной (как у меня), со складками жира на затылке, он помогает себе, загребая на ходу руками, - как видно, новичок; когда благодушный надзиратель выводит его на прогулку, он сконфуженно оборачивается - это требует от него физического усилия - и взглядом ищет поддержки. Какой и у кого? За мной шагает итальянец, тот, что любит петь под душем, он паясничает, передразнивая меня, и надзиратели не могут удержаться от смеха. Как-то раз я оглянулся, чтобы ознакомиться со своим изображением. Комично, что и говорить: руки за спиной, осанка мыслителя, по рассеянности то и дело сбивается с ноги, тоскующий взор устремлен поверх кирпичной тюремной стены - человек, который втайне убежден, что не создан для подобных мест, и вдобавок притворная благожелательность интеллигента. Наверно, портрет не лишен сходства, во всяком случае, смеется даже еврей, единственный интеллигент среди заключенных; к сожалению, он в другой половине круга, так что мы с ним общаемся только жестами и улыбками. Кажется, он не очень верит в швейцарское правосудие... Вдруг кто-то начинает играть в футбол сырой картофелиной, - несколько лихих передач, и наш старший надзиратель, корректный мужчина, воспринимающий всякое нарушение правил как личную обиду, наконец ловит картофелину. Команда: "Стой!" "Откуда картофелина?" - Вопрос звучит сурово. Мы в кругу молчим, ухмыляемся. Старший надзиратель с очищенной картофелиной в руке обходит строй, смотрит каждому в глаза. Мы пожимаем плечами. Старший надзиратель упустил момент, он мог просто выбросить картофелину, теперь, против его желания, происшествие становится важным, принципиальным. У меня возникает чувство, что все это фарс, старшему надзирателю самому хочется рассмеяться и оставить нас всех в покое, - но одновременно и другое: а вдруг все-таки у них существуют пытки и достаточно украденной картофелины, чтобы они пустили в ход раскаленное железо.