Штиллер
Шрифт:
Он понимает, почему я о своем первом убийстве рассказываю неохотно, ведь я убил собственную жену.
– Ну, а второе убийство?
– спрашивает он.
– Второе убийство, - говорю я, сдирая кожицу с колбасы, - сущие пустяки, я уже был завзятым убийцей, и особого настроения мне не требовалось. Это случилось в джунглях.
– Вы бывали в джунглях, мистер Уайт?
– Еще бы!
– Цорт побери!
– говорит он.
– Цорт побери!
– Знаете, что такое джунгли?
– Только по видовым фильмам, мистер Уайт.
– Вот такие они и есть, - говорю я и делаю основательную паузу, прежде чем перейти к делу.
– Я-то знал, что Шмиц шатается по Ямайке, и несколько месяцев носил кинжал в левом сапоге.
– Кто это Шмиц?
– Директор Шмиц, - говорю я.
– Не знаю такого.
– Бриллиантиновый гангстер, - говорю я, - миллионер, понимаете ли, к которому в цивилизованной стране и не подступишься.
– И вы его... кинжалом?
– Ясно.
– Цорт побери!
– говорит он.
– Индейским кинжалом.
Увы, он обслуживает восемь камер, и время у него ограничено. Он и без того торчит у меня дольше, чем у других. Он действительно
Фрау Юлика Штиллер-Чуди, супруга пропавшего без вести, затребовала фотографии получше, не желая понапрасну приезжать из Парижа. Три четверти часа суетились они вокруг меня со своей осветительной аппаратурой. Конечно, я вспотел. Вдобавок, они все время твердили:
– Держитесь непринужденно!
Я сижу в своей камере, упершись взглядом в кирпичную стену, и вижу пустыню. Предположим, пустыню Чихуахуа. Вижу краски, расцветающие на этой огромной равнине, где ничто больше не цветет, - только краски пламенеющего полдня, краски сумерек и несказанной ночи. Я люблю пустыню. Ни птицы, ни насекомого, ни журчанья воды, только тишина да песок, песок и снова песок, не гладкий, а завитой и причесанный ветром, на солнце он выглядит как тусклое золото или костяная мука, во впадинах - тени, синие, как чернила, да, как эти чернила, и ни облачка, ни даже туманной дымки, ни убегающего зверя, только кое-где одинокие кактусы, устремленные ввысь, похожие на трубы органа или на семисвечники, но высокие, как дома, - растения, но негнущиеся, неподвижные, как творения зодчего, и не то чтобы зеленые, скорее коричневатые, как янтарь, пока светит солнце, а в ночной синеве черные, словно силуэты. Все это я вижу с открытыми глазами, не во сне, наяву, и всякий раз изумляюсь неправдоподобности нашего бытия. Я никогда не знал, что на планете, где мы гостим, есть столько пустынь, хотя и читал об этом; не представлял себе, что все, чем мы живем, - дар маленького оазиса, неправдоподобный, как благодать... Когда-то, где-то, в убийственном пекле безветренного полудня, мы сделали привал - первый колодец за много дней, первый оазис на нашем пути. Несколько индейцев приблизились, стали глазеть на нашу машину - молчаливые, робкие. Те же кактусы, да еще несколько засохших агав, да несколько чахлых пальм - вот и весь оазис. Невольно задаешься вопросом: что делают здесь люди? Что вообще делают люди на этой земле? Хорошо еще, если можно заняться перегретым мотором. Осел стоит в тени, под ржавым навесом из рифленого железа, - отбросом далекой цивилизации, в которую верится с трудом; пять хижин из необожженной глины, без окон, а вокруг, как и тысячу, две тысячи лет назад, кишат дети. Мы вскоре уехали. Вдали виднелись красные горы, но они не приближались, и хотя я слышал, что в моторе закипает вода, я не знал, движемся мы или стоим на месте. Казалось, пространства больше не существует, только смена времени указывала, что мы еще живы. К вечеру тени кактусов, высоких, как дом, удлинились, и наши тени - тоже. Они стремительно неслись рядом с нами, длиной в добрую сотню метров, по песку, теперь уже медвяного цвета, а день все тускнел - прозрачная завеса над пустой вселенной. Но солнце еще светило. И в лиловых безоблачных сумерках возникла огромная луна, того же цвета, что песчаные холмы, прочерченные последними солнечными лучами. Мы выжимали из джипа предельную скорость, в торжественном сознании, что только наши глаза видят все это; без смертных наших глаз, скользивших по этой пустыне, не было бы солнца - только несметное количество слепой энергии, без наших глаз не было бы луны и земли, не было бы мира и даже сознания, что он сотворен... Горделивое чувство превосходства, которое мы тогда испытали, памятно мне и доныне; вскоре у нас лопнула шина.
Никогда мне не забыть пустыни!
Я сижу в своей камере, упершись взглядом в кирпичную стену и вижу Мехико, плавучие сады Мехико, на коричневой воде - синие блики, почти беззвучно скользят каноэ, убранные живыми цветами, Корсо на каналах, а вокруг, в садах, вечная весна. Аркадия, но индейская. В узком каноэ - его борт едва возвышается над коричневатой водой - подплывает старая индианка, она гребет, а младенец привязан у нее за спиною, мягким тихим голосом предлагает она цветы, я никогда не видел таких орхидей, маленькие букетики составлены искусно, со вкусом, передающимся из поколенья в поколенье. Ацтеки не понимали праздника без цветов. В другом челне - метис, он хочет продать мне "пульке" - мексиканскую водку из сока агавы. Он опускает кружку в мутную жижу и протягивает мне. Напиток отдает брожением, липким зноем, приторной сладостью. А вокруг, в лодках, семьи с чадами и домочадцами, - воскресенье (как и сегодня), все пьют, едят, наслаждаются жизнью. Юноша и девушка, лишь недавно полюбившие друг друга, сидят рядышком, чинно держатся за руки; они наняли лодку и музыкантов, и теперь в ней полно гитар, огромных шляп, темных разбойничьих лиц и медовых голосов. Это народное Корсо - наполовину настоящее, наполовину декоративное, и я невольно переношусь мыслью назад, в пустыню; чего только не делают на земле люди! Молодая девушка лежит на носу каноэ, лицом вниз, свесив руки в медленно бегущую воду; девушка тиха, задумчива, а рядом звенит смех. Вообще почти все они тихие, даже какие-то отупевшие, или по меньшей мере - сонные; я вижу лица прекрасные и чуждые, лица потерянного рая; последние обитатели некогда великого города ацтеков, окруженного водами, - проникнуть в город можно было только по двум песчаным дамбам. Испанские летописцы называли его Индейской Венецией. Поскольку индейцы не знали колеса, удобнейшей их дорогой была вода, и озеро, вероятно, было прекрасно, как в раю. Говорят, что от берегов отламывались куски и плыли по воде - цветущими островками. Индейцы, страстно любившие цветы, вязали плоты из тростника, насыпали на них землю, смешанную с илом, даже сажали маленькие деревца и плавали на
Это не slum 1 - то, что я вижу, а базар под открытым небом, если не ошибаюсь в Амекамека, живописный базар, отнюдь не печальный, но зловещий. Какая-то дьявольщина, какое-то проклятье превращает все, что могло бы цвести и благоухать, в тлен, смрад, гниль. И человек перестает защищаться, не убирает с дороги мертвого пса, только изредка во время еды ленивым движением отгоняет мух со своей тортильи. Калеки - колченогие, скрюченные - неизбежная принадлежность такого базара, солнце, небесная синева кажутся здесь насмешкой. Странное чувство - что-то случилось!
– сопровождает меня. Но ничего не случилось! Все так живописно: нежный янтарный оттенок на чуждых лицах женщин, накрытых большими платками, а наверху - развалины церквушки, испанское барокко, позеленевший медный крест, и повсюду орхидеи. А сквозь большие листья банановых пальм, похожие на флаги с бахромой, видны белые снега Попокатепетля, Дымящейся Горы, которая перестала дымиться, белый шатер - великолепное зрелище! Откуда же это чувство тревоги? Каждый раз, когда мы останавливаемся заправить джип, я вижу слепца, протягивающего руку. На кофейных плантациях водится муха, от укуса которой возникает гнойник, вначале он излечим, но нет врача, нет денег на врача. Потом личинка проникает в кровь, поражает глаза, зрачок, растекшись, как желток на сковороде, превращается в желтоватую студенистую массу. И вот они стоят, слепые старики и слепые дети, стоят с пустыми руками, и один из них поет под шарманку. А на крышах сидят ауры, большие вонючие птицы, их часто видишь на проезжих дорогах, они стаями вспархивают с покойников, с раздавленной змеи, с разлагающегося осла, с убитого, которого еще никто не хватился; этих птиц, черных, безобразных и неуклюжих, видишь повсюду, они сидят на крышах вокруг живописного базара: стервятники - птицы Мексики.
1 Трущобы (англ.)
И все же там было красиво.
Зачем я там не остался?..
К счастью, мой прокурор (или следователь, я в судейских не разбираюсь) - человек симпатичный. Он скептик, сомневается даже в себе, но настолько вежлив, что, не в пример другим, постучался в дверь камеры.
– Я думаю, - он улыбнулся, - вы знаете, кто я такой?
– Господин прокурор?
Я так и не понял его улыбки. Он держит руки в карманах пиджака, как видно, чувствует себя неловко - первое впечатление: этот человек хочет мне в чем-то признаться. Он долго разглядывает меня, забывшись, уйдя в свои мысли, разглядывает так откровенно, как это делают дети, во всяком случае, дольше, чем позволяет приличие, и, поймав себя на этом, слегка краснеет.
– Вы курите?
– спрашивает он, а когда я отказываюсь от сигареты, ищет зажигалку, закуривает и говорит: - Между прочим, я пришел к вам не как официальное лицо, ни в коем случае не считайте мое посещение допросом. Мне не терпелось познакомиться с вами.
Пауза.
– Вы в самом деле не курите?
– Только сигары.
– Моя жена передает вам привет, - говорит прокурор, непринужденно, как старый знакомый, он садится на койку, ищет глазами пепельницу, по-моему, просто, чтобы не смотреть на меня, - конечно, при условии, что вы господин Штиллер.
– Моя фамилия Уайт!
– говорю я.
– Я ничего не намерен утверждать до расследования, - говорит он с некоторым облегчением и курит, как видно, не зная, что еще сказать в данных обстоятельствах, вид у него при этом отсутствующий, после нескольких минут отвлеченной, незначащей болтовни, не имеющей отношения к делу, - про уличный шум, про мотороллеры и тот, в общем, прискорбный факт, что виски, как и всякий алкоголь, "увы", запрещен в тюрьмах, он вдруг, без всякого перехода заявляет: - Я этого Штиллера никогда не видел, а если и видел, не знал, что это он. Правда, был один телефонный разговор, вы, может быть, о нем знаете... Звонили из Парижа, но я не берусь утверждать, что звонили именно вы.
Тон его внезапно меняется, он благодушно спрашивает:
– Так, значит, вы убили свою жену, мистер Уайт?
Чувствую, что и он мне не верит. Он улыбается, мы молча смотрим друг на друга, и улыбка сходит с его лица, он осведомляется, почему я убил свою жену.
– Потому что я любил ее.
– Разве это причина?
– Видите ли, - объясняю я, - то, что она жила со мной, было жертвой с ее стороны. Так считали даже мои друзья, не говоря уж о ее друзьях. Но она никогда не жаловалась на то, сколько она со мной выстрадала. Благороднейшая женщина, господин прокурор, спросите кого угодно, любой вам это подтвердит. Все в один голос говорили, что такого благородного человека, такой тонкой обаятельной женщины, как моя супруга, никто из них в жизни не видывал. А ведь мы встречались с образованными, мыслящими людьми. Впрочем, я сам был того же мнения и восхищался ею. Ее благородство меня пленяло. Это и было ее несчастьем. Не сосчитать, сколько раз эта женщина прощала меня. Сколько раз!