Штиллер
Шрифт:
– Мадам, - говорю я и беру у нее сигарету, - вы приехали простить своего пропавшего мужа. Вы долгие годы ждали этого важного, даже торжественного часа и, конечно, перенесли тяжелый удар, убедившись, что я не тот, кого вы, повинуясь жажде всепрощения, хотели простить, не тот, кто вам нужен и кого вы ждали. Я не тот человек, мадам...
В ответ она выпускает струйку дыма.
– Мне кажется, - говорю я и делаю то же самое, - все совершенно ясно, нам не о чем больше говорить.
– Что совершенно ясно?
– Что я не ваш пропавший муж.
– Как так?
– Она на меня не смотрит.
Я вижу только ее изящный затылок.
– Мадам, - все так же серьезно говорю я.
– Меня до глубины души трогает рассказ о вашем несчастном браке, но, не прогневайтесь, чем дольше я вас
Молчание.
– Вы живете в Париже?
– спрашиваю я.
Она оборачивается; с ее растерянного лица как бы спала маска - оно сделалось красивее, живее, и мне начинает казаться, что встреча наша возможна, возможна на самом деле. Сейчас у бедной Юлики такое лицо, что хочется поцеловать ее в лоб, и я, наверно, должен был бы это сделать, не убоявшись, что она ложно истолкует мой поцелуй. Но мгновенье спустя ее лицо снова как бы замыкается и снова эта навязчива идея:
– Анатоль, что с тобой?
Я опять повторяю:
– Моя фамилия Уайт.
Она обращает против меня мое же оружие, делает вид, что это я одержим навязчивой идеей. Бросает горящую сигарету в окно (это здесь строго запрещено, как, впрочем, и многое другое) и подходит ко мне; она не обнимает меня, но уверена, что сейчас я обниму ее и, охваченный раскаяньем, буду молить о прощении... На момент я чувствую себя беззащитным, улыбаюсь, хотя мне ничуть не смешно. Если бы даже я был гномом, минотавром, черт знает кем, это бы ничего не изменило, ровно ничего, она просто не может воспринять меня по-иному. Я ее пропавший Штиллер, и баста!
– Вот уж не думала, - говорит она, - что ты облысеешь, но тебе это даже к лицу.
Теряешь дар речи. Теряешь самообладание, хочется схватить эту даму за горло, удушить ее, но и тогда она не перестанет считать, что я ее супруг!
– Почему ты ни разу не написал мне?
Я молчу.
– Я даже не знала, жив ли ты.
Я молчу.
– Где ты был все эти годы?
Я молчу.
– Ты - молчишь?
Я молчу.
– Просто так взять и исчезнуть! Ничего о себе не сообщить! Именно в те дни, я ведь могла умереть...
Я не выдерживаю:
– Довольно! Хватит!
Не знаю, что еще она говорила, но она довела меня до того, что я страстно ее обнял, однако, не поколебленная в своей навязчивой идее, она принимала каждый мой порыв - смех ли, трепет ли - за порыв Штиллера и не переставала прощать меня... Я схватил ее за плечи, я тряхнул ее так, что шпильки дождем посыпались из рыжих волос, швырнул ее на койку, и она в изорванной блузке, в измятом костюме, с растрепанными волосами и невинно-смущенным лицом лежала на койке, не в силах подняться, так как я, стоя рядом с ней на коленях, сжал ее руки так сильно, что она от боли закрыла свои неправдоподобно красивые глаза. Ее распущенные волосы роскошны - душистые, легкие, как шелк. Она дышала, словно после бега, грудь ее вздымалась, рот был открыт. Правой рукой я, как тисками, сжимал ее нежный подбородок, говорить она не могла. Зубы у нее превосходные, резцы, правда, запломбированы, но блестят, как перламутр. Вдруг отрезвев, я разглядывал ее, как вещь, эту женщину - чужую, незнакомую мне женщину. Если бы не Кнобель, мой надзиратель, принесший пепельницу...
Бегства не может быть. Я это знаю и говорю себе каждый день: бегства нет и не может быть. Я бежал, чтобы не стать убийцей, и убедился, что именно моя попытка бежать и была убийством. Теперь мне остается только сознание, что я убил, уничтожил жизнь, и никто не разделит со мной этой ноши.
Игра воображения! Я должен рассказывать о своей жизни, а когда я пытаюсь сделать свой рассказ занятным, мне говорят: игра воображения! (Теперь я хоть знаю, у кого мой адвокат заимствовал это словцо и снисходительную улыбку.) Он слушает внимательно, пока я говорю о фактических данных, о своем доме в Окленде, о неграх и тому подобном, но едва я перехожу к правде, к тому, чего не подтвердишь документами, фотографиями, - к примеру, к чувствам человека, пустившего себе пулю в лоб, - адвокат перестает слушать, принимается
– Значит, в Окленде у вас был дом?
– Да, - отвечаю я кратко.
– А что?
– Где это Окленд?
– Напротив Сан-Франциско.
– А!
– говорит мой защитник.
– Вот как?
Впрочем, чтоб быть точным, не дом, - скорее, дощатая хибарка, три метра на тринадцать. Раньше здесь жили батраки, но когда ферму сожрал город, осталась только эта лачуга, и то полуразваленная. (Мой защитник записывает, это то, что его интересует.) А еще там было гигантское дерево - эвкалипт, никогда не забуду его серебристого шороха. Вокруг - одни крыши, небо загорожено покосившимися телефонными столбами, на них развешено белье моих соседей - негров. И опять, чтобы все было точно - справа живут китайцы. Не забыть бы еще маленький, буйно разросшийся садик. По воскресным дням доносится пение негров из деревянной церквушки. В остальном - тишина, очень много тишины; иногда - хриплые гудки из гавани, лязг цепей, от которого леденеет кровь. Впрочем, я не был хозяином этого дома, я его только снимал. В то время у меня не было ни гроша. Вместо платы я обязался кормить кошку. Я ненавижу кошек. Но кошкин корм в красных консервных банках всегда стоял наготове - за это у меня была кухня с плитой, холодильник и даже радио. В душные ночи тишина становилась невыносимой: я был счастлив, что у меня радио.
– Вы жили там один?
– Нет, - говорю я, - с кошкой.
Про кошку он ничего не записывает. Напрасно, теперь я понял, что кошка была предвестницей. Хозяева звали, ее "Little Grey" 1 и кормили на кухне. Я не желал придерживаться этого обычая хотя бы из-за запаха и, ежедневно открывая банку консервов, выплескивал содержимое в тарелку и выносил в сад. А этого не желала терпеть избалованная кошка. Она прыгала на подоконник открытого окна. Шипя и фыркая, не сводила с меня пылающих зеленых глаз. Я даже читать не мог при ней и вышвыривал барахтающийся клубок в калифорнийскую ночь, потом закрывал все окна. Кошка устраивалась по ту сторону стекла и шипела - я видел ее постоянно, она сидела там часами, неделями. Кормил я ее аккуратно, не пропустил ни разу, это был мой долг, единственный в моей тогдашней жизни, но и она ни разу не пропустила случая прокрасться в дом, если я забывал закрыть окно. (Не мог же я все лето сидеть при закрытых окнах!) И если мне вдруг становилось легко на душе, она уже тут как тут, ласкается и трется о мои ноги. Это была настоящая война, смехотворная, ужасная война на выдержку; ночи напролет лежал я без сна, потому что она выла под домом, оповещая соседей, что я жестокий негодяй! Тогда я впустил ее в дом, засунул в холодильник, но заснуть не смог. Когда я сжалился над ней, она уже не шипела, я согрел ей молока - ее вырвало... Умирающие глаза излучали угрозу. Она была способна отравить мне все: хибарку, садик. Она присутствовала, даже отсутствуя, и довела меня до того, что с наступлением сумерек я отправлялся искать ее. Я спрашивал негров, сидевших на улице, не видели ли они "Little Grey", a они пожимали круглыми плечами. Одиннадцать дней и одиннадцать ночей она где-то пропадала... Был жаркий вечер, ко мне пришла в гости Элен - вдруг на окно вскакивает кошка. "My Goodness!" 2 - крикнула Элен. На мордочке у кошки зияющая рана, кровь капает, она сидит и смотрит на меня так, словно я поранил ее. Целую неделю я кормил ее на кухне. Она своего добилась, по крайней мере на время, ибо однажды в полночь, когда она приснилась мне, я спустился вниз, извлек кошку из теплых подушек, где она угнездилась, и отнес в ночной сад, предварительно удостоверившись, что ее рана зажила. Все началось сначала. Она снова торчала за окном и шипела. Не мог я справиться с этим животным... Мой защитник улыбается.
1 "Серая малютка" (англ.).
2 Господи! (англ)
– Но, не считая кошки, вы жили одни?
– Нет, - говорю я, - с Элен.
– Кто такая Элен?
– Женщина, - раздраженно говорю я. Меня злит его умение запутывать меня в разных побочных мелочах и его ручка, немедленно фиксирующая имя женщины.
– Говорите все без утайки!
– просит он, а когда я угощаю его достаточно несуразной любовной интрижкой, заверяет: - Будьте спокойны, фрау Штиллер я не скажу ни слова.