Штиллер
Шрифт:
– Не сердись, но тебе, право, не стоит так много пить! Ведь я желаю тебе добра!
К сожаленью, официант заставил себя ждать.
– Я ничего не собирался заказывать, - сказал я устало, но Юлика улыбнулась, и я не без раздражения добавил: - Ошибаешься, милая, я действительно ничего не собирался заказывать, я хотел расплатиться. Увы, у меня нет денег...
– Но Юлика как будто предвидела и это, успела подсунуть под мой локоть красный сафьяновый кошелечек (как видно, она не раз поступала так со своим, Штиллером). Что было делать? Я расплатился. Потом вернул ей кошелечек, взял себя в руки и сказал:
– Идем!
Ровно в шесть часов - снова в тюрьме.
P. S. Оказывается, я не умею выразить словами действительность. Я лежу на койке, не сплю, час за часом слушаю бой часов, пытаюсь думать о том, что я должен делать. Покориться? Капитулировать? Стоит только солгать, произнести одно только слово, так называемое признанье, и я "свободен", в моем случае это значит - осужден играть роль, не имеющую ко мне никакого отношения. С другой стороны: как может человек доказать, кто он в действительности? Доказать правду? Я не могу. Разве я знаю, кто я? Это самое страшное из всего, что я понял в предварительном заключении: не умею я выразить словами действительность.
Сегодня в душевой нет маленького еврея, который мылил мне спину. Когда я говорю, как хорошо, что он наконец-то свободен, они только пожимают плечами. Он был умным человеком, слух о том, что он покончил с собой, очень занимает меня. Разумеется, в нашей группе опять все десять человек, и если бы он всякий раз не мылил мне спину, я, пожалуй, не заметил бы его отсутствия. Не скажу, чтобы мне недоставало его. (Я всегда чувствую себя неловко, когда мне помогают мыться.)
Снова знакомое чувство: я должен летать, стою на карнизе (горящего дома?), спасенья нет, разве что внезапное уменье летать. И при этом знаю: броситься вниз, на улицу, - бесполезно; самоубийство - иллюзия. А это значит: надо лететь, в уверенности, что именно пустота держит меня. Следовательно, полет без крыльев, прыжок в никуда, в непрожитую жизнь, в упущенное, в пустоту - в единственно принадлежащую мне правду...
Вторая тетрадь
Мой адвокат прочел первую тетрадь и даже не рассердился, только покачал головой. С таким материалом он меня защищать не берется!
– говорит он и даже не кладет мою тетрадь в портфель.
Но я продолжаю вести протокол.
(С его дареной сигарой во рту.)
Знакомство прелестной Юлики с пропавшим без вести Штиллером состоялось на "Щелкунчике", балете Чайковского. (К досаде молодой танцовщицы, Штиллер, тоже еще совсем молодой, но весьма бойкий, стремясь произвести впечатленье на Юлику, заявил, что эта музыка - мыльные пузыри, виртуозная импотенция, лимонад со световыми эффектами, сентиментальная безвкусица для стариков и т. д. и т. п.) Юлика утверждает, что под знаком таких высказываний протекали все годы их брака. Юлика тогда танцевала в балете. На старом фото, которое она показала мне позавчера, она одета то ли пажем, то ли принцем и. по-видимому, превосходно чувствует себя в этом костюме, который ей в самом деле чудо как к лицу. Досыта не наглядишься на грациозного эфеба - Юлику тех дней. В ее больших, неправдоподобно красивых, казалось бы, таких ясных глазах таилась, в противоположность нынешнему их выражению, какая-то странная боязнь, словно бы пелена потаенного страха; быть может, она боялась, что восхитительный маскарад лишь временно скрывает ее настоящий пол, а, быть может, - мужчины, который где-нибудь за кулисами ждет, что она сбросит с себя свое серебристое одеяние. Юлике тогда было двадцать три года. Мало-мальски опытный мужчина - Штиллер явно не принадлежал к их числу - без труда догадался бы, что это очаровательное создание - ярко выраженный фригидный тип, и не питал бы напрасных надежд. В балете Юлика считалась восходящим светилом.
Немало именитых жителей Цюриха были бы счастливы жениться на ней, но эта странная и тем особенно привлекавшая к себе девушка превыше всего ставила свое искусство - балет, все же, что было вне его, считала помехой. Танец был ее жизнью! Коротенький смешок Юлики раздражал поклонников, не позволял им серьезно с ней объясниться, удерживал на почтительном расстоянии, и - хотите верьте, хотите нет - прелестная Юлика в ту пору жила монахиней, хотя по городу и носились слухи, что она форменная женщина-вамп. Юлика смеялась и над этим. Почему ее не оставляли в покое? Она никогда не уходила из театра без цветов, без тайного страха, что у выхода ждет очередной поклонник, поднесший эти цветы, - студент или владелец сверкающего автомобиля. Юлика боялась автомобилей. К счастью, поклонники по большей части не узнавали ее. Вязаная шапочка - как у школьницы - скрывала рыжие волосы, и она проскальзывала мимо поклонников - совсем неприметная девушка, когда прожекторы не заливали ее потоками света. Словно морское животное, которое переливается всеми красками только под водой, Юлика была одухотворенно хороша только в танце. Потом она была усталой. Вполне понятно, ведь танцу она отдавала всю себя, и каждому ожидавшему ее поклоннику так и говорила: устала. Но Штиллер думал, что Юлика лишь для него одного бывает усталой... И что толку, если ему удавалось убедить ее зайти с ним в кафе выпить вина или хотя бы чаю, - поскольку вина Юлика не пила? Кажется, говорил в этих случаях один Штиллер, считая своим долгом поддерживать беседу, а усталая Юлика молчала. В ту пору он много говорил об Испании, он как раз вернулся оттуда и уже был осужден швейцарским военным судом. Она жалела Штиллера не из-за предстоящего ему тюремного заключения, о котором он упоминал достаточно часто и не без гордости, а просто так, она сама не знала почему. Стоило ей улыбнуться, и Штиллер пугался, что она относится к нему недостаточно серьезно, закрывал лоб или рот рукой, а если Юлика не хотела идти с ним под руку, когда он провожал ее до дому, он приходил в отчаяние и, стоя у ее подъезда, долго извинялся за свою назойливость, противную ему самому. Но нравился он Юлике больше, чем все остальные. Штиллер был первым, во всяком случае, одним из немногих поклонников, получавших от прелестной Юлики коротенькие записочки; в них она писала что-нибудь вроде того, что, к сожалению, сегодня очень утомлена и предлагает встретиться в другой раз. Юлика знала, как жаждет ее этот молодой человек, но знала и то, что он никогда не применит силы, уж он таков, и это особенно нравилось ей. Ей нравилось, что этот мужчина, только что воевавший в Испании, худощавый, но сильный, на голову выше ее, не ждал от нее извинений, когда она заставляла его битый час торчать у театра, а сам извинялся за свою назойливость, боялся, что он ей в тягость. Все это, как сказано, нравилось Юлике; во всяком случае, она от всей души хвалит своего пропавшего без вести Штиллера, вспоминая те времена. Был март, и они совершили свою первую загородную прогулку, слишком долгую, слишком утомительную для хрупкой Юлики, да еще по непролазной грязи - земля была мокрая, хотя солнце уже пригревало, и левая туфелька Юлики увязла, когда Штиллер повел ее прямо по полю; ему даже пришлось подхватить Юлику, держать ее, чтобы она не ступила в грязь в одном чулке; как видно, тогда он поцеловал ее в первый раз. Юлика утверждает, что и она его поцеловала. Впрочем, боясь докучать Юлике, Штиллер ограничился этим единственным поцелуем, но резвился, как мальчишка, ломал ивовые прутья, постегивал ими на ходу полы распахнутого пальто. Юлика чувствовала себя с ним, как с братом. И это ей тоже нравилось. Ему не мешало, что Юлика и здесь, среди природы, говорила исключительно о балете, главным образом об околобалетном люде - дирижерах, декораторах, парикмахерах, балетмейстерах. Это ведь был ее мир. Другие поклонники не раз упрекали ее за то, что голова у нее набита одними театральными сплетнями. Штиллер был не таков. Он прилежно ее слушал, время от времени стараясь привлечь ее внимание к особенно красивому виду, но красота природы не трогала Юлику, и тогда Штиллер стыдился, что так мало смыслит в балете. В деревенском трактире, который, как видно, очень нравился Штиллеру, они поели хлеба с салом, и Юлика впервые в жизни наслаждалась тем, что встретила мужчину, которого не боится. Он снова заговорил про испанскую войну. Через несколько дней, со швейцарским шерстяным одеялом под мышкой, ему надлежало явиться куда следует и отсидеть свои несколько месяцев. Они долго не виделись. В те дни Юлика часто писала ему письма, робкие и пугливые, как она сама. Но Штиллеру, человеку тонко чувствующему, следовало бы понять и то, чего робкая и пугливая Юлика не высказывала словами, во всяком случае, фрау Штиллер-Чуди еще и сегодня ссылается на эти письма как на неопровержимое доказательство ее глубокого и нежного чувства к без вести пропавшему Штиллеру.
Через год они поженились.
У меня, человека стороннего, сложилось впечатление, что эти двое, Юлика и пропавший Штиллер, роковым образом подходили друг к другу. Они нуждались друг в друге из-за их общего страха. С основанием или без оного, не знаю, прелестная Юлика втайне боялась, что она не женщина. Штиллер, как видно, тоже в ту пору боялся, что с ним не все ладно. Уж слишком часто он просил у нее прощения. Откуда возник его страх, Юлика не знала. Рассказывая о своем, достойном сожаления браке, она вообще не упоминает о страхах, однако почти из всех ее рассказов явствует, что она рассчитывала привязать к себе Штиллера чувством вины, страхом мужской неполноценности. Должно быть, она не была уверена, что может удовлетворить, удержать настоящего, независимого мужчину. Похоже, что и Штиллер цеплялся за ее слабость. Другая, здоровая женщина потребовала бы от него силы или бросила бы его. Юлика не могла его бросить. Ей был жизненно необходим человек, которого она могла бы вечно прощать.
Я попытаюсь записывать в эту тетрадь
Легкую, самую легкую форму туберкулеза театральный врач определил уже несколько лет назад и посоветовал Юлике проводить лето в горах - дельный совет, правда, предполагавший наличие денег, тогда как Штиллер, ее муж, в ту пору не зарабатывал своим ваянием ничего, почти ничего, во всяком случае, слишком мало, чтобы его бедная супруга могла позволить себе поездку в горы. Юлика никогда не упрекала мужа за то, что он зарабатывал меньше какого-нибудь директора фирмы. Она даже скрыла от него совет врача, пощадила его самолюбие, чтобы он не мучился тем, что мало зарабатывает. Она надеялась, что и он будет относиться к ней немножко бережнее. Их брак, по ее утверждению, в первые годы был прекрасным. Юлика зарабатывала в балете свои 620 франков в месяц, а когда случалось, что Штиллеру везло и он продавал какую-нибудь фигуру, скажем, для фонтана на площади, дела их шли и вовсе отлично. Юлика была ведь так скромна и непритязательна. Не пристало же ей артистке до мозга костей - требовать от человека, да еще любимого, чтобы он поступался своим талантом для блага жены. Сказать ему такое она могла разве что в шутку. Насчет одаренности ее без вести пропавшего мужа мнения с самого начала расходились - некоторые вообще не считали его художником. Юлика, конечно, в него верила. Во всяком случае, работал он как одержимый. Ее успехи в балете, которым Штиллер не мог противопоставить свои собственные, не давали ему покоя, он даже стал нелюдимом, ведь в любом обществе все вращалось вокруг Юлики - его приветствовали только как ее мужа. При их тогдашних доходах о детях, разумеется, не могло быть и речи; для Юлики это был бы потерянный год. Не то чтобы Штиллер испытывал безудержную потребность в отцовстве, временами он терзался несколько комичными угрызениями совести: из-за его бедности Юлика не может позволить себе иметь детей, - и без конца думал о том, что именно Юлике было бы очень важно иметь ребенка. Почему именно ей? Ребенок, казалось ему, в какой-то мере заполнил бы ее жизнь, дал бы ей женское счастье, раз сам он был неспособен на это. Такая мысль преследовала его, он снова и снова возвращался к разговорам о ребенке. Чего он хотел от Юлики? Может быть, он давал ей понять, что не принимает всерьез ее искусства, сам того не зная, завидовал ее успеху, так или иначе Юлику сердили его вечные разговоры о ребенке. Разве ее жизнь и так не была достаточно полна? Только после того, как она напрямик сказала ему, что он оскорбляет ее как артистку, Штиллер замолк, но особенно на него подействовал вопрос: кому нужен ребенок от туберкулезной матери? С этой минуты ребенок был навеки похоронен. А Штиллер переключился на туберкулез и назойливо твердил Юлике, что она должна вновь показаться врачу. Бедная Юлика не смела кашлянуть, так действовали ей на нервы нравоучения Штиллера. И что ему вечно надо было от нее? Штиллер был трогателен, но одержим идеей, что жизнь Юлики не заполнена. Юлика действительно была неподходящей спутницей для его бесконечных прогулок, не могла участвовать в ночных попойках с его друзьями; видит бог, она нуждалась в бережном отношении, в уходе, но сама она была тогда довольна своей жизнью. А Штиллер разве не был? Если во время репетиции менялась погода, он ждал ее у театрального подъезда с теплым пальто, не забыв прихватить шаль и зонт; он в самом деле трогательно оберегал ее, увы, пошатнувшееся здоровье. Но его вечные напоминания о враче раздражали Юлику. Они казались ей доказательством того, что он втайне тяготится своей заботливостью, что он больше ее не любит, и это заставляло ее поступать наперекор. Она чувствовала, что он принуждает ее обратиться к врачу, чуть ли не выталкивает из дому, для успокоения собственной совести - мужской эгоизм, желание избавиться от ответственности! Ее возмущало, когда он приставал к ней с вопросами, была ли она наконец у врача, может быть, это было неразумно, но вполне понятно, она всегда была существом чрезмерно чувствительным. Итак, Юлика, можно сказать, годами танцевала навстречу опасности - в любую минуту могла без сознания упасть на сцене. Все поражались ее силе воли - директор, труппа, оркестр, только не Штиллер. Он называл это идиотизмом. Страх, что Юлика относится к нему недостаточно серьезно, доводил его до припадков неприкрашенной грубости, прекращавшихся, только когда она начинала рыдать. Штиллер теперь брюзжал по любому поводу: если она шла на кухню, не прихватив заодно грязную посуду, он тупо и жестоко твердил, что она могла бы жить, расходуя вполовину меньше энергии, если бы брала пример с него. Что могла она на это ответить? Его мелочная придирчивость убивала ее. Штиллер считал себя мыслящим человеком, художником, а мог битый час говорить о том, что Юлика, идя на кухню, оставила в столовой грязную посуду. Юлика просто за голову хваталась! Он мог философствовать из-за такой чепухи в то время, как она после репетиции и забот по хозяйству падала с ног от усталости. Потом он будто бы опять становился очаровательным. Но раздражение накапливалось. Однажды вечером, когда бедняжка, несмотря на повышенную температуру, не захотела отказаться от выступления, зная, что от ее участия зависит успех спектакля, Штиллер буквально через ее голову схватил телефон, стоящий по ту сторону дивана, на котором лежала Юлика, и сказал, что его жена сегодня, к сожалению, танцевать не может, - самоуправство, которого она, артистка, допустить не могла. Что он, собственно, воображает? Взяв телефон из рук мужа, она заказала такси и поехала в театр. Первый скандал за все время их брака разыгрался до прихода такси, Штиллер кричал ей вдогонку, пока она спускалась по лестнице: "Губи себя, мне-то что за дело, моей вины тут нет!" В такие минуты ей становилось страшно за него, как видно, забыл он, на ком женился: Юлика была родом, правда, не из богатой, но весьма интеллигентной семьи; ее мать, венгерка, была светской дамой, аристократкой даже, а покойный отец посланником в Будапеште, тогда как Штиллер (об этом нельзя не упомянуть) вышел из мещанской среды, собственно, вообще ни из какой среды, он всего-то один раз упомянул о своем отчиме, прозябавшем в какой-то богадельне, об отце никогда не говорил, а мать его была дочерью железнодорожника.
Смешно и уродливо, что подобные вещи могут играть роль в отношениях двух любящих людей, но, увы, это так. Конечно, Юлика никогда словом не обмолвилась на этот счет, почти никогда. Но она это чувствовала, например, в тот вечер, когда Штиллер кричал ей вдогонку: "Губи себя, мне-то что за дело!" Наверно, это было ужасно. Потом он раскаивался в таких вспышках, просил прощенья, придумывал всякие милые штуки, чтобы загладить свою вину, стряпал ее любимое блюдо, которое он один умел приготовлять; покупал шелковую шаль вместо старой, которую она потеряла; приходя за нею в театр, приносил охапку сирени, уворованную за каким-то забором. Все опять налаживалось, и, собственно говоря, брак их был очень счастливым, покуда не появилась та, другая.
Произошло это семь лет назад.
Юлика ничего не подозревала, ей и в голову не приходило, что это возможно. Она, молодая женщина, без памяти любившая мужа, не предполагала, что Штиллер способен предать ее, вернее, просто ни о чем таком не думала. Бедная Юлика - воплощенная жертвенность как в отношении своего искусства, так и своего мужа - впервые заподозрила что-то, только когда Штиллер перестал всерьез относиться к тому, что она уже годами температурила; правда, каждый вечер, когда она возвращалась со спектакля, он осведомлялся, сколько раз ее вызывали, сколько раз поднимали занавес, но все с оттенком насмешки. Он был способен в том же тоне спросить: ну, а как твой туберкулез? Когда же Юлика рассказала про наглого рецензента, даже не упомянувшего в своей статье ее имени, Штиллер, ее супруг, Сей поборник справедливости, небрежно посоветовал ей не принимать этого близко к сердцу - может быть, критик не упомянул о ней просто так, по забывчивости, без злого умысла. Но особенно озадачило Юлику, что теперь Штиллер тоже ставил свое искусство превыше всего, пропадал в мастерской дни и ночи, как-то прожил там даже целую неделю, пока в одно прекрасное утро Юлика сама не отправилась его проведать. Штиллер, насвистывая, перетирал стаканы; Юлика сразу поняла, что накануне вечером у него были гости, но сказать об этом постеснялась. На полу валялась пряжка для волос, Юлика молча подняла ее и молча положила на стол, рядом с двумя пустыми бутылками шато-неф-дю-пап - вина очень недешевого! Она не была мелочной, и черный волос на его светлых брюках, по ее мнению, тоже ничего еще не доказывал. Душевные силы Юлики иссякли не от того, что у него в гостях была женщина, нет, невыносим был его холодный, покровительственный смех, его, в сущности, садистическая нежность, которой он пытался усыпить ревность Юлики, невыносим и неуместен так же, как его грубость, когда он заявил, что раз навсегда запрещает устраивать истерики из-за пряжки для волос. Бедная Юлика так плакала, что вообще не могла произнести ни слова. "Юлика!
– спросил он, заподозрив наконец, что ее слезы не имеют ничего общего с пряжкой.
– Юлика! В чем дело?"