Штрафбат везде штрафбат. Вся трилогия о русском штрафнике Вермахта
Шрифт:
Потому что потом все в его жизни переменилось. Почему, зачем — он так и не понял до сих пор. Ему минуло одиннадцать, когда они с матерью уехали из родной деревни. Быстро собрались — и уехали. Сестра, незадолго до этого вышедшая замуж, растерянная, заплаканная, прощалась с ними так, как будто они расставались навсегда. А с братом, учившимся в танковом училище, Юрген вообще больше никогда не виделся. Они приехали в Москву и через несколько дней двинулись дальше. Никаких деталей этого путешествия в памяти не осталось — впечатлений он наелся до отвала еще на первой стадии. Он был подавлен скоропалительным отъездом, обескуражен быстро сменяющимися станциями и городами, растерян от скопища незнакомых людей вокруг и пуще всего боялся потеряться. Он ни на шаг не отходил от матери и даже в поезде все время сидел с ней рядом, уткнувшись лицом
Более или менее пришел в себя он в польском городе Гданьске. Все вокруг было чужим, незнакомым — город, люди, язык, даже отец, который встретил их на вокзале. И сам он предстал каким–то незнакомцем — в больших вокзальных окнах отражался запуганный, угрюмый, смотревший исподлобья мальчик, с ног до головы обряженный в чужую одежду, добротную, но не новую. Все, что напоминало о прежней жизни, было безжалостно выкинуто еще в Москве. Остались только воспоминания. Но и на них отец с матерью наложили жесткую узду: никогда и никому! А то плохо будет, и ему, и им, отцу с матерью. Так он поневоле стал малообщителен и скрытен.
Встреча и жизнь с отцом тоже принесли одни разочарования. Отец был совсем другим, не таким, каким он его помнил. Во время его приездов в деревню он излучал уверенность и силу, много шутил и смеялся в ответ на шутки односельчан, щеголял военной выправкой и военной формой, всегда как новенькой. Здесь же как–то стушевался, ходил чуть сутулясь и в своей простой рабочей одежде с надвинутой на лоб кепкой быстро сливался с толпой. Работал он грузчиком в порту, часто в вечернюю и ночную смены, и поэтому, вероятно, постоянно пребывал в угрюмом, раздраженном настроении. Мать тоже пошла работать, уборщицей в какое–то государственное учреждение.
Юрген оказался предоставленным самому себе. В немецкой школе, куда его отдали через два месяца после приезда, ему было скучно. Все в ней было не так, как у них в деревне. Учителя им не занимались, не проверяли домашние задания, не вызывали к доске, да и он не высовывался, сидел все уроки тихо в дальнем углу. С одноклассниками отношения тоже не складывались. Они чувствовали в нем чужака и пробовали задираться. Но Юрген дал им отпор, и после нескольких стычек на школьном дворе, с разбитыми им носами и синяками под глазами, они оставили его в покое, лишь изредка потешались над его немецким. Так что после школы Юрген часами болтался один по улицам большого города.
Но постепенно все пошло на лад. Он понемногу привыкал к этой новой жизни, окружающие привыкали к нему, он стал понимать их, а они его, у него даже появились приятели в школе, и теперь он часами болтался по улицам не один, а в компании.
И вдруг опять: скоропалительные сборы — и переезд. На этот раз в Германию, в Гамбург. Они были фольксдойче, из Польши, это отец с матерью вбили ему в голову намертво.
Этот переезд дался ему намного проще. Все портовые города похожи друг на друга, особенно если ты живешь в бедных рабочих припортовых кварталах. То, что отец устроился работать на верфь, а мать — уборщицей в государственное учреждение, уже воспринималось как должное. И с одноклассниками он быстро разобрался: несколько драк — и его признали за своего. А так как все они жили по соседству, что скоро Юрген стал своим и на улице, где он проводил большую часть своего свободного времени.
После трех лет отчуждения наладились и отношения с отцом. Возможно, изменился отец, но скорее это Юрген повзрослел. Отец уже выглядел не угрюмым и раздраженным, а усталым и озабоченным. А как–то Юрген увидел прежнего отца, таким, каким он его помнил. Отец шел в кругу рабочих с верфи, он шутил и громко смеялся в ответ на шутки своих новых друзей. И еще Юрген стал замечать, что окружающие относятся к его отцу с большим уважением, ничуть не меньшим, чем односельчане, и так же внимательно слушают все, что он говорит.
Вот и Юрген стал вслушиваться, а отец, в свою очередь, стал все больше разговаривать с ним. И вот что странно: если раньше отец всячески подавлял любые воспоминания о прежней жизни, то теперь беспрестанно напоминал о ней, говорил о том, как хорошо им жилось в Стране Советов и как тяжело живется им и всем рабочим людям в нацистской Германии. «Так зачем мы приехали сюда?» — не раз хотел спросить Юрген. Но слова почему–то вязли в глотке. Он вообще был неразговорчив.
Юргену было пятнадцать, когда отца арестовали. За ним забрали мать, а Юргена целую неделю допрашивали в гестапо.
В конце концов от него отстали. Так как у него не было родственников, то его отправили в детдом. Это было образцовое национал–социалистическое учреждение: дисциплина, порядок, два часа маршировки в любую погоду с пением песен под барабанный бой, физические упражнения на свежем воздухе — гимнастика, легкая атлетика, рукопашный бой, стрельба из огнестрельного оружия. Оставшиеся час–полтора отводили образованию — истории национал–социалистической немецкой рабочей партии и биографии фюрера, расовой теории и политике народонаселения, немецкой истории и политическому страноведению. Все это Юрген привычно пропускал мимо ушей, то же, что случайно достигало их, вступало в противоречие с его прошлым жизненном опытом и немедленно забывалось. Но опыт его был невелик, к тому же многие услышанные пассажи поразительным образом совпадали с высказываниями отца — забота о народе, светлое будущее, всеобщее процветание, моральная чистота, высокие идеалы, неколебимая стойкость, нерушимая вера, неуклонное следование выбранным путем, счастье народов мира. Все это постепенно, помимо его воли, внедрялось в сознание. Пропагандисты знали свое дело. Юрген до такой степени запутался, что даже написал заявление о приеме в гитлерюгенд, членом которого, как убеждали пропагандисты, должен быть каждый молодой немец, истинный немец. Его не приняли. «Ты еще не освободился от позора, — сказали ему, полагая, что этим все сказано, и добавили: — Тебе, Вольф, надо еще много работать над собой, чтобы стать достойным называться членом гитлерюгенда». Юрген не считал себя опозоренным и не испытывал ни малейшего желания работать над собой, кроме как в спортивном зале, так что больше он никаких заявлений не подавал.
Он провел в детдоме год. А потом приехала мать и забрала его.
— Я ничего не сказал им, — были первые слова Юргена, когда они вышли за ворота детдома.
— Я знаю, сынок, — ответила мать, — иначе бы мы не разговаривали сейчас с тобой.
— Что с отцом? — спросил он.
— Мне сообщили, что он в Бухенвальде.
Это было все, чего он добился от матери.
Ситуация немного прояснилась через год, когда пришел срок призыва в армию. Юргена, как сына врага народного сообщества, признали недостойным нести военную службу. В Германии во все времена, не только при нацистах, это считалось позором. Юрген не пытался разобраться в том, имел ли этот позор какое–либо отношение к тому позору, о котором ему говорили в детдоме. Он просто почувствовал себя опозоренным. Ему казалось, что соседи — родители его друзей, призванных в армию, смотрят на него как на симулянта и дезертира.
Масла в огонь добавили рассказы одного из ближайших дружков, Франца Юппеля, приехавшего домой на побывку после польской кампании. Особенно запало в душу описание совместного парада Вермахта и Красной армии в городе Бресте, где обе армии сошлись в конце победоносных блицкригов. Немцы первыми с ходу захватили Брестскую крепость, но, верные обязательствам, уступили ее русским. «Иваны — отличные парни, а русская водка лучше шнапса», — рассказывал Франц, из чего следовало, что совместным парадом контакты солдат не ограничились. Такое трогательное единение грело душу Юргена, как и то, что наказали поляков. К полякам после Гданьска у него был свой маленький счетец, куда больший был у отца, и после империалистической войны, и после гражданской, это Юрген накрепко запомнил из его рассказов. И вообще, Юргену казалось, что отец не имел бы ничего против происходившего, не он ли говорил о необходимости «сокрушить прогнившие западные демократии», один в один со словами фюрера.