Штрафбат
Шрифт:
— Да их, наверное, уже в штаб армии увезли, — сказал Родянский. — НКВД у нас работает без задержек.
— А если еще не увезли? — спросил Твердохлебов.
— Ну вот, на бобах теперь гадать будем…
— И что мы тогда можем сделать? — спросил Баукин. — В ножки Харченке упасть? Помилуй, пожалей?
— А если еще не увезли? — опять спросил Твердохлебов. — Мы все тут живем с последней надеждой. Что ж у ребят эту надежду отнимаем? Глымов, чего молчишь?
Глымов медленно сворачивал цигарку, молчал. Наконец проговорил медленно:
— У вора жизнь короткая. И жалеть
— Легко так рассуждать, когда не тебя касается, — вздохнул Баукин.
— И меня коснется. Сегодня умрешь ты, а завтра я — есть такой закон лагерный.
— Ну, мы нынче не в лагере, и я хочу сказать… — начал было Родянский, но Глымов перебил с усмешкой:
— Не в лагере? А где ж мы нынче? Неужто на курорте?
— Не ерничай, не надо. — Родянский протестующе поднял руку. — Тяжелый ты человек, Глымов, никого тебе не жалко…
— Меня бы кто пожалел. — Глымов прикурил самокрутку, пыхнул клубом сизого дыма. — Сколько лет на свете живу, не встречал такого.
— Не жалеть тебя надо, Глымов, — бояться! — повеселевшим голосом сказал Баукин.
— И я так думаю, — согласился Глымов. — Чем жалеть — пущай боятся.
— Во дают! Устроили дискуссию! — возмутился Родянский. — Что делать будем, скажите лучше!
— Эй, соня! — Твердохлебов повернулся к радисту, спавшему в углу возле рации. — Я тебя в окопы выгоню — там спать будешь!
Радист Сеня Глушков, молодой парень — тонкая шея торчала, как палка, из широкого воротника гимнастерки — встрепенулся, часто заморгал, уставившись на комбата.
— По прямому со штабом дивизии соедини-ка быстро.
Сеня принялся яростно накручивать ручку телефонного ящика, закричал в трубку:
— Первый! Первый! Седьмой вызывает! Первый! Первый! Есть первый! Ответьте седьмому!
Твердохлебов взял трубку.
— Первый? Да, это я, Твердохлебов. Слушай, будь другом… Что, людей моих уже увезли или у вас пока? Да, арестованных. А с тебя убудет, если скажешь? Ох ты, какая тайна! Не знаешь… Или врешь, что не знаешь? Понятное дело… Ладно, к восемнадцати ноль-ноль к вам в гости буду. Нет, не сам. Начштаба велел. — Твердохлебов отдал трубку радисту, медленно вернулся к столу. — Там они еще…
Густой молочный туман разлился по земле, и вечерний полумрак только сгущал его. Полуразбитый «газик» тяжело переваливался на глубоких ухабах, с глухим шумом разбегалась из-под колес вода. Подслеповатые фары светили слабо, превращая завесу тумана в белесую муть. Когда «газик» провалился в особенно глубокую рытвину, Твердохлебов заворчал недовольно:
— Ну, ты, герой-любовник, аккуратней баранку крути! Как-никак начальство везешь, туды твою…
— Извините, Василь Степаныч, не видать ни зги, — испуганно оправдывался Шутов. — Такая дорога — черт ногу сломит!
— Да немного осталось-то. Сейчас в низинку спустимся, там лесок и штаб в леске… Да-а, туман мощный. В такой туман за языком хорошо ходить, — пробурчал Твердохлебов и закрыл глаза, пытаясь хоть чуть-чуть вздремнуть, а в сознании калейдоскопом завертелось прошлое…
В офицерской столовой за длинным праздничным столом, украшенным стеклянными вазами с букетами полевых цветов, заставленным батареями бутылок с шампанским и коньяком, большими глубокими мисками с винегретом, салатами и прочими нехитрыми вкусностями, было шумно, и все смеялись и говорили, перебивая друг друга. И молодые, полногрудые, цветущие командирские жены были в крепдешиновых платьях — у кого в горошек, у кого васильки по белому полю. Твердохлебов, в новенькой гимнастерке с двумя рубиновыми шпалами в красных петлицах, сидевший во главе стола, постучал по графину с морсом вилкой, взял фужер с шампанским и поднялся.
— Прошу внимания, товарищи командиры! Жизнь наша становится все краше и счастливее! Мы широко открытыми глазами уверенно смотрим в будущее! А чтобы враг не вздумал нарушить наш покой и мирный труд, мы, солдаты Рабоче-крестьянской Красной Армии, держим оружие в руках и разгромим любого агрессора, который посягнет на нашу жизнь и свободу! Мы верим в наше трудовое счастье! В коммунизм! Потому что ведет нас по светлой дороге наша родная коммунистическая партия и великий вождь и учитель трудящихся всего мира товарищ Сталин! С праздником Первомая вас! Ура, товарищи!
— Ур-р-р-а-а! — взревели командирские глотки, и зазвенели мелодичные голоса командирских жен.
И все встали, тянулись друг к другу чокаться, шампанское расплескивалось на стол, и от этого было еще веселее.
А после пели хором, сидя за столом и обнявшись за плечи, — огромная дружная семья.
Если в край наш спокойный хлынут новые войны
Проливным пулеметным дождем,
По дорогам знакомым за любимым наркомом
Мы коней боевых поведем!
А потом в зале офицерского клуба танцевали вальс. Ах, довоенный вальс! Как сладко щемит сердце при воспоминании о нем! Начищенные до атласного блеска хромовые сапоги и дамские изящные белые «лодочки» скользили по зеркальному паркету, и томные улыбки проплывали по губам, и в глазах мерцали таинственные мечты… Твердохлебов невольно улыбнулся, глаза открывать не хотелось. Он был сейчас там, в мае сорок первого года, и рядом были друзья, а не этот «герой-любовник», что крутил баранку и напевал, страшно фальшивя:
Вам возвращая ваш портрет,
Я о любви вас не молю,
В моем письме упрека нет,
Я вас по-прежнему люблю…
Шутов перестал петь, проговорил:
— Кажись, приехали, Василь Степаныч.
— Хорош, Степан, здесь тормози… — И Твердохлебов приоткрыл дверцу «газика», обернулся с улыбкой: — Как он у тебя еще ездит — диву даюсь!
В блиндаже комдива пили чай с баранками — сам комдив, начштаба Телятников и начальник особого отдела майор Харченко.