«Штурмфогель» без свастики
Шрифт:
– Никак нет, товарищ комбат.
– Просит доставить к старшему командиру, — отозвался из темноты с нар глуховатый голос.
Пихт повернулся на голос. С нар сползла шинель и появилось заспанное пожилое лицо. Офицер с капитанской шпалой на петлицах сунул босые ноги в валенки, поискал в кармане очки и нацепил на широкий нос, отчего лицо посуровело, сделалось строже. У капитана на шее лиловел фурункул, и голову он держал, наклонив в сторону, изредка притрагиваясь рукой к больному месту.
– Я для него старший! — куражливо
– Ладно, Ларюшин, — остановил его капитан. — Я поговорю с пленным, а то ты сгоряча пустишь его в расход.
На хорошем немецком языке капитан спросил Пихта:
– Какого ранга вам нужен старший?
– Полка или дивизии.
– Они, гады, семью мою под Смоленском… — прошептал комбат и вдруг смолк, всхлипнул носом.
– По какому делу? — спросил капитан, неодобрительно покосившись на Ларюшина.
– Извините, но я вам не могу сказать. Лишь прошу об одном: на нейтральную полосу приземлился новейший истребитель «Фокке-Вульф — 190». Добудьте его любой ценой…
– Ларюшин, позвоните в штаб. — Всем туловищем капитан повернулся к Пихту: — Вы из эскадры асов «Удет»?
– Да.
Комбат крутнул ручку полевого телефона:
– Алло, алло, шестой говорит. Дайте второго… Смирнов, ты?.. Слушай, надо прислать к нам кого-нибудь из отдела разведки дивизии. Пленный немец-летчик просит… Да, важный… Из эскадры «Удет»…
Пихт переступил с ноги на ногу, спросил:
– Вы не можете дать мне чая?
– Что он мелет? — Комбат оглянулся на капитана.
– Чая просит.
– Вот нахал! — удивленно воскликнул комбат и вдруг засуетился, достал откуда-то из-под вороха карт кружку, горсть сухарей, кусок сахару, налил кипятка.
От чая пахнуло нагретой медью и дымком. Жадно Пихт впился зубами в черный сухарь.
– Не кормят вас, что ли? — спросил комбат.
– Видать, проголодался, — ответил капитан.
Через час приехал майор из отдела разведки дивизии, а вечером Пихта доставили на аэродром.
Сопровождающий офицер помог ему снять комбинезон и надеть армейский полушубок, от которого пахло по-домашнему теплой овчиной и кожей. Вместо шлема Пихт надел шапку. Из ящиков офицер соорудил нечто вроде сидений. В кабине витал стойкий запах ржаных сухарей, стылого металла, оружейного масла.
– Не замерзнем, наверное. — Офицер с сомнением потрогал заиндевевшие стенки фюзеляжа.
Взревели моторы, погрохотали, то сбавляя газ, то прибавляя. «Дуглас» наконец качнулся и начал разбег.
– У вас есть папиросы? — спросил Пихт.
– Пожалуйста. — Офицер щелкнул портсигаром.
От крепкого дыма Пихт закашлялся. Настоящий, русский табак вошел в легкие и закружил голову.
В иллюминаторе плясали близкие зимние звезды. Убаюкивающе гудели моторы. Пихт привалился спиной к переборке кабины, попытался задремать, но не смог. От волнения дрожали руки и сильнее билось сердце.
Офицер открыл дверцу кабины летчиков и попросил радиста включить приемник. Стихийно-могучую «Песню темного леса» Бородина услышал Пихт. Он судорожно глотнул. Снова, как и в первый раз, на глаза набежала слеза. «Нервы», — подумал Пихт и отвернулся, испугавшись, что офицер заметит слезы. Неожиданно музыка оборвалась и донесся бой кремлевских курантов. Часы били полночь.
– Далеко еще до Москвы? — спросил офицер.
Второй пилот, молоденький, курносый парень, посмотрел на часы и, не оборачиваясь, ответил:
– Минут сорок лета…
«Сорок минут… Сорок», — подумал Пихт и прижался лбом к холодному плексигласу иллюминатора.
Пихт шел бесконечно длинным пустым коридором, и взгляд его цепко останавливался на каких-то пустяковых деталях: на отбитой штукатурке, отсыревшем углу, где стояла старая фарфоровая урна, склеенная гипсом, на окнах с бумагой крест-накрест или забитых фанерой, на паркетном полу, на котором каждая дощечка издавала тягучий и больной звук. Большинство кабинетов было закрыто.
Сопровождающий офицер остановился перед угловой дверью, на которой висел обыкновенный тетрадный лист, пришпиленный кнопками. На бумаге косо была выведена фамилия:
«Зяблов».
Из-под двери на пол падала полоска света..
Офицер постучал.
– Войдите, — услышал Пихт глуховатый, знакомый голос.
– Товарищ полковник, по вашему приказанию пленный доставлен, — доложил офицер.
– Вы свободны. Вот вам пропуск в гостиницу.
Когда офицер вышел, Зяблов по-стариковски медленно поднялся из-за стола. В округлившихся его глазах светились и радость и изумление.
– Мартынов? Павел? — тихо, почти шепотом спросил он.
– Собственной персоной, товарищ полковник, — ответил Пихт — Мартынов по-русски.
Зяблов быстро подошел к нему и обнял:
– Здравствуй, Павлушка!
– Здравствуйте… Здравствуйте, — снова повторил Мартынов, удивившись, как нежно звучит это обыкновенное русское слово. — Вот, довелось все же встретиться. Господи, я уж и не чаял…
Он почувствовал, что язык стал каким-то непослушным и твердым, как-то странно прозвучали его слова. Будто он вообще был немым и только сейчас обрел дар речи. Звук «л» соскальзывал, «г» получалось как горловое, твердое «х».
– Акцент у тебя сильный, — огорчившись, произнес Зяблов.
– Я боялся, что за русского не признают, когда вернусь домой.
Зяблов на столе расстелил газету, достал из шкафчика бутылку водки, колбасу, соленый огурец и полбуханки ржаного хлеба.
– Ты раздевайся, покажись, — сказал он, рассекая огурец на дольки.
Павел сбросил полушубок и, улыбаясь, подошел к столу.
Зяблов взял с тумбочки стакан, поискал второй — не нашел, снял с кувшина крышку. «Мне, старику, и этой хватит», — и разлил водку.